Хмель - Алексей Черкасов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Внезапный стук прозвучал, как выстрел: Гавриил Грива выронил свой портсигар. Вздрогнув, Дарьюшка вскочила.
– О боже!..
– Я вас напугал, извините… – Гавриил подошел к ней.
– Вы… здесь? – Дарьюшка еле собралась с духом. – Да я из Белой Елани. Нету Белой Елани, а есть черная и страшная. И вся Россия кажется мне такой же страшной черной Еланью.
– Это правда, – согласился Гавриил.
– Но разве такая судьба России?
Глаза Дарьюшки требовали честного ответа.
– Россию ждет другая судьба, – уверил капитан.
– Другая? – переспросила Дарьюшка. – Это правда? Или тоже… слова, слова?
– Святая правда, Дарьюшка. Россия дошла до такой черты, как Гамлет Шекспира, когда задал себе знаменитый вопрос: «Быть ли не быть?» Весь народ России ставит сейчас такой вопрос. Если «быть» – то революция неизбежна.
– О! Если бы так!
– Будет так, – твердо заверил прямой и красивый капитан. – Ну, мне пора на вахту. Прошу прощения.
– И мне пора. «Пора, пора, рога трубят!» – поспешила Дарьюшка. – Еще потеряют тюремщики и начнут бегать по «России», всех поднимут.
Капитан развел руками. Вот так сумасшедшая! Понятно теперь, почему ротмистр Толокнянников обмолвился: «Ваша дочь не просто больная, господин Юсков. Мысли у нее крамольные, подрывные».
В своем дневнике Грива потом записал:
«… Она поразила меня своей непосредственностью. Если она, как ее считают, психическая, то каковы же мы, нормальные? Ее можно видеть всю, и она не считает нужным скрывать свои мысли и чувства. А мы, я лично, живу, как кресло в чехле: сам чехол чистый, выстиранный, а под чехлом пыль и грязь. Я прячу свои мысли, она их держит на ладони. Она ОБНАЖЕННАЯ, а мы, я лично, в панцире условностей, недомолвок. Может быть, она из будущего? Действительно, из «пяти мер жизни»?
Прозрачной звездной ночью, когда капитан стоял на вахте в штурманской рубке и все еще находился под впечатлением разговора с «обнаженной» Дарьюшкой и беспрестанно курил трубку, попыхивая ароматным табаком, вдруг раздался голос:
– Можно войти?
В дверях рубки стояла Дарьюшка.
– Милости прошу, – приветил капитан и подал гостье свой стул с высоким сиденьем. Но Дарьюшка не села, подошла к штурманскому колесу, остановилась возле рулевого и, мило улыбаясь, проговорила:
– Мой папаша спит сном праведника, и я убежала. Вы не сердитесь, пожалуйста, что я пришла сюда. Люди так редко встречаются и потому не знают друг друга. Насильники всегда вместе, а люди врозь, как звезды на небе.
Капитану неудобно было сказать что-нибудь откровенное в присутствии рулевого, и он промолчал, затягиваясь дымом.
– Знаете, что я подумала? – оглянулась Дарьюшка на капитана и, не ожидая ответа, промолвила: – России нужен добрый капитан, умный капитан. Чтоб он не был жандармом, а человеком и всех понимал. Разве такого капитана нет?
Капитан пожал плечами. «Такого капитана, пожалуй, нет, – подумал. – Есть особа императорского величества с рыжей бородкой в погонах полковника, но ведь не капитан же он России!»
У Манских порогов «Россия» развернулась и бросила якорь – ложился туман, успевший укутать в белый тулуп оба берега.
Капитан проводил Дарьюшку и долго потом сердился на себя, что не сумел сказать ничего путного страдающей Дарьюшке, которую он понимал, но не мог быть столь же откровенным.
Поздним утром Дарьюшка покинула пароход, и капитан почему-то постеснялся проститься с нею.
ЗАВЯЗЬ ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
I
Знакомый Гимназический переулок города па Енисее; Дарьюшка его узнала и удивилась: какими судьбами занесло ее на извозчике в этот тихий переулок с деревянными домами, где три года назад бродила она с Аинной Юсковой в недозволенное для гимназисток время, после восьми часов вечера, и все-таки попалась однажды на глаза «классной кобыле», и та пристыдила Дарьюшку: «Вы же дочь почтенного родителя!»
Вот и главная улица – Воскресенская, прямая, как стрела, с плитчатыми тротуарами.
Цокают подковы. Горожане, экипажи, конные казаки. Солдаты, разночинцы, золотые купола собора.
Двухэтажный деревянный дом Михайлы Юскова – «енисейского миллионщика».
Старый слуга Ионыч, лысый, иссохшийся старик, раскланялся перед Елизаром Елизаровичем и его дочерью и послал человека наверх к хозяйке дома Евгении Сергеевне.
– Михайлыч жив-здоров? – спросил Елизар Елизарович.
– Недомогает Михайлыч. Недомогает. Семьдесят пять ноне стукнуло.
– Слава Христе. Дожить бы нам, – трубил Елизар Елизарович, помогая Аннушке раздеться.
Прибежала подруга Дарьюшки Аинна в нарядном синем платье, пахнущая духами и сквозным ветром. Целовала Дарьюшку в щеки, жаловалась на забывчивость подруги, а сама Дарьюшка, теряя связь с действительностью, напряженно прислушивалась к таинственному звону колокольчиков.
Звенят, звенят, звенят…
– Серебряные колокольчики, – тихо промолвила она, улыбаясь.
– Какие колокольчики, Даша? – не поняла Аинна. Звенят, звенят, звенят…
И потом в городской больнице, куда определил Дарьюшку отец «согласно особому предписанию ротмистра Толокнянникова», Дарьюшка все еще слушала малиновые перезвоны, и дед Юсков долбил: «Слышь, Даша, как вызванивает нашенская «малинушка»? Или приходил отец в английской поддевке, глядел на нее тускло, медвежьей тяжестью, словно хотел раздавить непутевую дочь, и, уходя, показывал ей свои массивные золотые часы на платиновой цепочке с драгоценными камнями, и часы пели, мерно и ласково вызванивая: «Боже, царя храни…»
По настоянию Елизара Елизаровича и не без денежной подмазки Дарьюшку поместили в отдельную палату психиатрической больницы со строжайшим условием, чтоб ни единая душа не знала о ее пребывании в больнице, кроме указанных лиц: Аинны Юсковой и Евгении Сергеевны, которые обещали наведываться к больной.
Противные лекарства, порошки и микстуры, два окна с решетками, железная кровать, привинченная к полу, и толстая дверь на замке: арестантка!..
Дни менялись; жизнь плелась все та же – постылая, без веселинки и просвета в тучах.
Ночь…
От вековечной тьмы самодержавия, от безысходной нищеты людской, от кандальных перезвонов на этапных трактах; в городах, среди людей фабричных, заводских, среди господ в богатых особняках, на редких сходках в деревнях и селах – везде и всюду люди чего-то ждали, какой-то перемены, только бы не жить в такой стылости, от которой сатанел дух и мертвела память, роняя в забвение годы и саму жизнь.
Доколе же?..
Одни говорили – грядет день, и свершится чудо: русские армии разобьют войска вероломного Вильгельма с его союзниками, и тогда настанет мир и благодать господня; «возрадуемся, братия, и воздвигнем крест на святой Софии!» Да никто не верил в такую благодать. Русские армии терпели поражения; калеки на костылях, возвращаясь домой в рваных солдатских шинелях, продуваемых ветром, люто проклинали войну, грабиловку богатых, тьму нищих и обездоленных, пророчествовали, что не сегодня-завтра солдатня повернет штыки, смахнет престол, и начнется революция.
А пока…
Знай не зевай – мошну набивай; лопатой греби деньги.
Все тлен и разминка на полпути – одно золото вечно. Золото как кровь: выцеди и пиши сам себе заупокойный листок; староверческую домовину заказывай, чтоб не на казенный счет похоронили с православным попом.
Рви глотку ближнему, да помни: если до смерти не уходишь ближнего, то, не ровен час, поверженный наберет силу и тебе глотку перехватит.
Хочешь жить – умей крутиться.
Войдя в дом ближнего и обдери его, как дальнего: не внакладе будешь.
Языком можешь ужалить, капиталом насмерть прихлопнуть.
Совесть – для простаков; невод – для дураков. Не будь дураком и простаком – кадило раздуешь.
Своя рубаха ближе к телу; а еще лучше – если содрать рубаху с ближнего; в двух рубахах теплее.
Заповедей много; жизнь – короткая…
Родная кровь до той поры родная – покуда твое тело греет; если от крови ни тепла, ни прибыли, то это не твоя – чужая кровь…
Елизар Елизарович так и поступил. Не покорилась Дарьюшка, не стала опорою в деле – определил в сумасшедший дом и спину выпрямил – лишний груз сбросил с плеч.
Про Дуню не вспоминал. Мало ли пустоши растет на земле? Даже собственную бороду приходится стричь ножницами, а вот иные начисто бреют: лишнее, никчемное. Не вышло с дочерями – повезло в деле. Самого господина Востротина – миллионщика – обжал на сто тридцать семь тысяч золотых в довоенном курсе. Копейка в копейку. К титьке и не прикладывался, а грудь высосал, и господин Востротин, хоть и мастак в деле, с заморцами лапа в лапу, и то чуть на стену не полез. «Хищник», – только и сказал.