Новый Мир ( № 11 2010) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Далее общественная мифология для реставрации событий использует рассказ Куприна “Анафема”, сюжет которого заключается в том, что герой, дьякон Олимпий, вместо того чтобы, по распоряжению начальства, предать Толстого анафеме, поёт ему “Многая лета”. Однако Святейший синод лишь засвидетельствовал свершившийся факт. Отлучение оказалось странным и не испугало ни Толстого, ни его почитателей. Толстого больше пугали неудачи собственной церкви на практике, а главное — в себе.
Хозяин стульчика отчего-то стеснялся очков. У стульчика отпиливались ножки, чтобы сидеть пониже и не пользоваться очками. Но вечно отпиливать ножки нельзя.
Когда-то нужно считаться с реальностью. Даже здесь, в хамовническом доме.
И большой, сильный человек, мучаясь от несовершенства мира, надевал валенки и спускался к Москве-реке за водой, которую потом вёз в саночках...
ВСЕ СЧАСТЛИВЫЕ СЕМЬИ
11 ноября. Козельск — Калуга
Мы поехали в Шамордино, где среди пустых полей высилась громада красного монастыря. Конфиденты мои тут же, остановившись, начали спорить о том, что Оптина пустынь — академизм сороковых годов XIX века, а Шамордино — возвращение к русскому стилю восьмидесятых. Это была мечта тех историков, что грезят о “викторианской России”.
До меня, отошедшего курить, доносилось:
— Шамордино! Кембридж! Монолит!
— Краснокирпичная русская!
— Псевдорусская!..
— Генеральная линия! Планировка! Кассель! Замок-дом Перцова!
— А вот ось в виде зелени полей, видная с лестницы. Конец перспективы! Некуда отсюда ехать Толстому!
Я выколотил трубку и пошёл искать следы Толстого. Он тут то снимал комнату на месяц, то торопился уехать. То сопел одиноко, ворочался, то порывался уехать. У него здесь была встреча с сестрицей и беседы на детско-английский манер — это теперь кажется сценой из романа.
Это было как возвращение в детство — а для меня к Казани, то есть к той осени, когда я ездил с Архитектором в Казань. А город Казань — хитрый город. География его непряма, и недаром его прославил знаменитый ректор местного университета. Геометрия города крутила ректора так, что параллельные мысли пересекались — и он вовсе не был автором дурацкой фразы про пересекающиеся параллельные. В голове самого ректора никакой битвы параллельных не наблюдалось.
Существует миф о содержании пятого постулата, от которого отказался Лобачевский, миф о его внутреннем содержании. (Кстати, никто не помнит о первых четырёх.) Этот миф так же живуч, как миф о том, что истинный смысл названия знаменитого романа Толстого “Война и мир” был утерян во время реформы орфографии. Скоро эти мифы окончательно укоренятся в общественном сознании, о них скажут тысячу раз и гробовой крышкой прихлопнут первоначальное знание.
На могиле Лобачевского, похожей на старинный буфет, — герб со щитом Давида, составленный из двух школьных угольников, и жужжащая пчёлка. Герб Толстого не в пример затейливее.
Город Казань настолько задурил голову студенту Ульянову, что его вышибли из университета через три месяца после поступления. И после этого он уже больше нигде не учился. Даже он оказался слишком нормальным для этого города. Казань перекрутила его, и он пошёл по жизни ушибленным пересекающимися параллельными, исключёнными точками.
Вынула Казань из Володи пятый постулат, вынула как пятый элемент, и настали потом всем квинта и эссенция, а также полный перпендикуляр.
Именно в этот город попадает подростком Толстой. На его пути вырос один из самых странных городов Империи — не холодный чертёж Петербурга, не мягкая, как грудь кормилицы, матерь городов русских, не баранки-кольца и самоварные храмы Москвы. Именно Казань формировала и формовала Толстого зычными криками Востока.
Казань холмиста и, более всех других российских городов, зеркальна Москве.
Отражением храма Христа Спасителя возводится там, в казанском Кремле, мечеть Кул-Шариф, есть там свой пешеходный Арбат, строящийся подземный торговый центр и собственное метро. Это реальное сочетание Руси и Востока — будто зеркало битвы московского мэра и татарского президента.
И дух этого города немногим изменился с тех пор, как Толстые переехали в Казань в ноябре 1841 года. Нужно только принюхаться к городскому воздуху, отделить запах верблюжьей шерсти от бензиновой гари и заводской дым — от резко континентальной дорожной пыли.
Толстые ехали через эту пыль, через Владимир и Нижний, через Макарьев и Лысково, Васильсурск и Чебоксары. Они совершали долгий путь для того, чтобы осесть в доме Горталова на Поперечно-Казанской улице. А потом, в августе 1844-го, переехать в дом Киселевского на углу Арского поля.
Я видел эти дома. Один из них находится рядом с тюрьмой — добротной старинной тюрьмой, существующей в прежнем качестве. Развалины толстовского дома были завалены битым кафелем и обычной унылой трухой. Это отражение в кривом зеркале, особое преобразование, при котором русская дворянская роскошь, смешанная с азиатчиной, превращается в азиатскую нищету советского времени.
Университет восточного города был настоящим восточным университетом. Недаром Лобачевский, ставший попечителем Казанского учебного округа, заведовал огромной территорией. Границы этого округа уходили параболой к Ледовитому океану с одной стороны и рушились в пустыню с другой. Восточной границы у этой параболической территории не было.
Университет был воротами на юг и восток. Южное и восточное знание выплавлялось на лекциях, где персидские и арабские слова мешались, кривые, как ятаганы, арабские буквы бились со встречной строкой латыни.
Младший Толстой сдаёт вступительные экзамены в Казанский университет неважно, потом позднее пересдаёт. Тогда это было неловко, но возможно. Примерно в то же время, когда Толстой пишет прошение о дополнительных экзаменах, у гоф-медика Берса рождается дочь. Дочь существует отдельно, время длится, эти двое существуют пока параллельно, геометрия Лобачевского еще не прогнула эти прямые.
Летопись его учебной жизни однообразно симметрична. Учению товарищей соответствует созерцательность. Зубрёжке — некоторая лень, усидчивости — ветреность.
Матрикулы и прочие бумаги состоят из унылого перечисления неявок и неудовлетворительных оценок. “1845 — на полугодичный экзамен по истории общей литературы не явился… Арабский — два… Не допущен к переводу на второй курс восточного разряда философского факультета… Январь 1846 — карцер за прогулы лекций (уже на юридическом факультете)”.
При этом откуда-то взялось стремление быть Диогеном — Толстой сшил себе длинный парусиновый халат, полы которого пристёгивались пуговицами внутрь. Халат служил также постелью и одеялом. Время сохранило описание этого халата как диковинного существа. А многие другие детали смыло, унесло куда-то волжской водой за границы Казанского ханства.
И наконец, 12 апреля 1847 года, было подано прошение об увольнении — “по расстроенному здоровью и семейным обстоятельствам”.
Сам Толстой, в своей заметке для Бирюкова, писал, что “причин для моего выхода из университета было две: брат кончил курс и уезжал, 2) как это ни странно сказать — работа с „Наказом” и „Esprit de lois” Montesquieu (она и теперь есть у меня) открыла область умственного самостоятельного труда, а университет со своими требованиями не только не содействовал такой работе, но и мешал ей”.
Совершенно непонятно, что было бы, если б Толстой прогнул себя под криволинейный мир казанской цивилизации, что было бы, если б он с блеском закончил университет — безусловно, один из лучших в мире. Он был бы другим, это бесспорно. Может быть, он встретился бы с исламом в качестве посланника, а не артиллериста. Но тогда другие люди собирали бы разложенную в ряды функцию писателя. По-другому легли б слова и строчки.
А в Казани у человека меняется почерк — даже я там стал писать какой-то вязью. У букв появились длинные и изогнутые хвосты и началия.
Я жил внутри этого сказочного города в странной квартире с кривыми трубами и взрывоопасной газовой колонкой. Давление воды
в трубах внезапно падало, и из крана начинал рваться пар — тогда нужно было бежать на кухню, шлёпая голыми пятками, и гасить пламя. Из колонки сыпалась сажа и густыми хлопьями покрывала пол.