Апология - Луций Апулей
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
51. Узнаешь, Максим, теорию Платона? (Я изложил ее настолько ясно, насколько было возможно при этих обстоятельствах). Вполне доверяя его мнению, что причиной божественной болезни служит приток этой заразы к голове, я, как мне казалось, расспрашивал вовсе не о пустяках, справляясь, испытывает ли эта женщина тяжесть в голове, цепенеет ли у нее шея, стучит ли в висках, звенит ли в ушах. А то что у нее, как она признала, особенно часто звенит в правом ухе, это – признак глубоко укоренившейся болезни. Действительно, органы, расположенные справа, особенно крепки, и тем меньше остается надежды на выздоровление, если и они сами становятся жертвой болезни. Аристотель даже записал в «Проблемах», что труднее лечить тех эпилептиков, у которых болезнь начинается с правой стороны [237]. Было бы долгим делом приводить мнение Феофраста [238] о той же болезни: да, и у него есть превосходное сочинение об эпилептиках. А лекарством для них, говорит он в другой книге, написанной о «животных – завистниках» [239], служат шкурки стеллионов [240], которые они, как и змеи, сбрасывают в определенное время наподобие старой одежды. И если эти шкурки тут же не унести, то животные, охваченные чувством злобы или во власти инстинктивного вожделения, немедленно оборачиваются и пожирают их.
Я умышленно ссылался на исследования великих философов и называл при этом заглавия их книг, не желая касаться никого из врачей или поэтов, и все это – для того, чтобы эти господа перестали изумляться, если философы в своих научных занятиях исследуют причины болезней и средства от них. Итак, раз больную женщину привели ко мне для осмотра в надежде, что я вылечу ее, и раз из показаний врача, который ее привел, и моих доводов следует, что все это было сделано как полагается, то пусть они либо установят, что лечение болезней – занятие мага и злодея, либо, если этого они сказать не осмеливаются, пусть признают, что, разглагольствуя о мальчике и женщине, больных падучей болезнью, они выступили с ничтожной и прямо-таки «падучей» клеветой.
52. Больше того, по правде говоря, Эмилиан, особенно предрасположен к падению ты, если уже столько раз ты, клевеща, оступался и падал. Конечно, ведь телу падать не так больно, как душе, ногам подломиться не страшнее, чем разуму, заплевать себе лицо в комнате не так позорно, как вызвать презрение этого блестящего собрания. Но ты, пожалуй, считаешь себя человеком здоровым, потому что тебя не держат дома взаперти и ты устремляешься вслед за своим безумием, куда бы оно тебя ни повело. Ну, что ж, сравни, если угодно, свое бешенство с бешенством Талла: ты обнаружишь, что разницы нет почти никакой, разве только что Талл беснуется во вред самому себе, а ты – и во вред другим. Кроме того, у Талла выворачиваются глаза, у тебя – истина, у Талла сведены руки, у тебя – адвокаты; Талл бьется на полу, ты – перед трибуналом [241]; наконец, что бы он ни вытворял, всему виной болезнь, он совершает оплошности, не сознавая этого, а ты, негодяй, безобразничаешь сознательно и в полном рассудке – вот какой силы болезнь владеет тобой. Ложь ты выдаешь за истину, в несовершенном обвиняешь, как в содеянном, человека, как тебе точно известно, ни в чем не повинного, обвиняешь, как виновного.
53. Да что там! – об этом я забыл сказать: есть такие вещи, в которых, по твоему собственному признанию, ты ничего не смыслишь и все же, на манер человека сведущего, заявляешь, будто в них-то как раз и таится преступление. Ведь ты говоришь, что я держал рядом с ларами Понтиана какие-то предметы, завернутые в платок. Что именно там было завернуто, какого рода эти предметы – ты признаешь, что не знаешь этого и что нет никого, кто бы видел их. Тем не менее ты настойчиво утверждаешь, что это были орудия магии. Ничего лестного о тебе, Эмилиан, не скажешь, ведь в твоем обвинении нет никакой ловкости, нет даже наглости – этого ты и не воображай!… Так что же есть в нем? Бесплодное бешенство озлобленной души и жалкое безумие упрямой старости. Ведь ты обратился к строгому и проницательному судье почти буквально со следующими словами: «Апулей держал рядом с ларами Понтиана что-то, завернутое в полотняный платок. Я не знаю, что это было такое, следовательно, там было что-нибудь магическое, и я настаиваю на этом. Итак, верь тому, что я говорю, потому что я говорю о том, что мне неизвестно». Какие превосходные аргументы, и как неопровержимо они доказывают мое преступление! «Это было потому, что я не знаю, что именно это было». Ты один такой только отыскался, Эмилиан, знающий даже то, чего сам не знаешь. Вот как вознесла тебя над всеми твоя тупость. И действительно, самые проницательные и искусные философы говорят, что не следует доверять даже тому, что мы видим, а ты смело рассуждаешь о том, чего никогда не видал и не слыхал. Если бы Понтиан был жив и ты спросил его, что там было завернуто, он ответил бы, что не знает. Вот вам вольноотпущенник, у которого до сегодняшнего дня находились ключи от этого помещения и который держит вашу сторону. По его словам, он никогда не разглядывал этого предмета, а между тем он, как хранитель книг, сложенных в той комнате, сам отпирал и запирал ее почти ежедневно, нередко входил туда со мной, а еще чаще – один и видел на столе полотняную покрышку, ничем не опечатанную и не обвязанную. Почему бы это, а? Ну конечно, – там были спрятаны орудия магии: оказывается, вот почему хранил я их так беспечно, легкомысленно выставляя на показ – чтобы было легко разглядеть и обследовать их, а если захотелось бы, то и унести; вот почему я поручил посторонним людям оберегать их, предоставил посторонним распоряжаться ими… Как же после всего этого ты хочешь, чтобы тебе верили? То, чего не знал Понтиан, с которым мы жили душа в душу, как самые близкие друзья, знаешь ты, хоть я встретил тебя перед этим трибуналом впервые? Или, может быть, то, чего не увидел не отлучавшийся никогда из дому вольноотпущенник, у которого была полная возможность все рассмотреть, то, чего этот вольноотпущенник не увидел, увидел ты, никогда и близко к тому месту не подходивший? Впрочем, ладно: пусть то, чего ты не видел, будет таким, как ты говоришь! И все же, глупец, если бы сегодня этот платок оказался у тебя в руках, то, что бы ты из него ни вынул, я заявил бы: между этой вещью и магией нет ничего общего.
54. Больше того, представь, изобрети, выдумай что-нибудь такое, что могло бы оказаться магическим, – я тебе разрешаю: даже и в этом случае я поборолся бы с тобой. Я сказал бы, что эту вещь мне подбросили или что получил ее, как лекарство, или что мне передали ее для священнодействия, или что я выполнял приказание, полученное в сновидении [242]. Есть тысяча других способов, самых обычных и чрезвычайно широко распространенных: воспользовавшись ими, я мог бы вполне правдоподобно опровергнуть твои доводы. А между тем ты стараешься, чтобы тот предмет, который, даже если бы он был налицо, у справедливого судьи не причинил бы мне никакого вреда, предмет, о котором никто ничего не знает, выступил из-за вздорных подозрений моим обвинителем.
Быть может, ты опять заведешь свою старую песенку и скажешь: «Что же все-таки это было такое? Что ты завернул в полотно и держал совсем рядышком с ларами?» Не так ли, Эмилиан?… Ты ведешь обвинение таким образом, что все получаешь от обвиняемого, а сам не даешь никаких точных сведений. «Почему разыскиваешь рыб? Почему осматривал больную женщину? Что у тебя было в платке?» Ты для чего сюда пришел – обвинять или задавать вопросы? Если обвинять, то сам и доказывай то, что говоришь; если вопросы задавать, то не предрешай заранее того, что было: ведь именно потому ты и должен спрашивать, что ничего не знаешь. Впрочем, в таком случае все люди окажутся обвиняемыми, если у человека, привлекающего другого к суду, не будет никакой обязанности доказывать, но, напротив, – полная возможность расспрашивать. Ну да, поступки каждого, чем бы вообще люди ни занимались, будут представлены в таком виде, что окажутся усердными занятиями магией. Ты написал обет на бедре какой-нибудь статуи – стало быть, ты маг; а в противном случае – зачем написал? Ты молился богам в храме тихим голосом – стало быть, ты маг; а в противном случае – о чем ты просил? Наоборот: ты вовсе не молился в храме – стало быть, ты маг; а в противном случае – почему не воссылал просьб к богам? И то же самое – если ты принесешь какой-нибудь дар, совершишь жертвоприношение, соберешь священные ветви. Мне не хватило бы дня, если бы я вздумал проследить все, в чем клеветник точно так же может потребовать у тебя отчета. А в особенности все то, что спрятано, запечатано, сохраняется в доме под замком, все это на том же основании объявят магическим и потащат из кладовой на форум и в суд.
55. Что это были бы за дела, Максим, и каких бы они достигли размеров, какое поле открылось бы для клеветы, если пойти по этой эмилиановой дорожке, сколько пролилось бы невинного пота из-за одного этого платка [243] – мне ничего не стоит сказать обо всем этом гораздо подробнее. Но я буду следовать своему решению: я признаюсь даже в том, чего можно и не открывать, и отвечу на вопрос Эмилиана. Ты спрашиваешь, Эмилиан, что я держал в платке. Я мог бы вовсе отрицать, что какой-то мой платок лежал в библиотеке у Понтиана, или, в крайнем случае, признавая это, все же утверждать, что в нем ничего не было завернуто. Если бы я так говорил, меня невозможно было бы уличить ни свидетельскими показаниями, ни каким-либо доводом: ведь нет никого, кто держал бы платок в руках, и только один вольноотпущенник, по твоим словам, видел его. Тем не менее, повторяю я, ладно – я согласен, пусть в нем действительно было что-то, наполнявшее его до самых краев. Думай, если угодно, так, как думали некогда товарищи Улисса, похищая надутый ветрами мех в надежде найти сокровище [244]. Ты хочешь, чтобы я сказал, что это за вещи, завернутые в платок, я поручил охранять ларам Понтиана? Твое любопытство будет удовлетворено.