Журнал Наш Современник №4 (2004) - Журнал Наш Современник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ребенок плачет у зубного врача и после долго в слезах, а вечером лечит своих кукол, жужжит и мечтает стать зубным врачом. Прошла боль?
Сейчас проверил — точно. Ровнехонько — три года назад, день в день, был в Константинове. Старикашка, сказал бы знакомый мистик, — это рука.
Пишу доклад. Надо когда-нибудь спеть гимн общественной работе. Это не оттого, что я полжизни ухлопал на общественную работу, и было бы обидно думать, что ухлопал зря, нет. Общественная работа (при условии, что это не формально) формирует личность.
Тут есть наслоения, когда от нагрузок ждут наград, есть и спекуляция (бесплатными) выборными должностями, но в основе это бескорыстие для людей. Бог мне простит много за общественную работу.
Все время в закрытых пространствах: дом, автобус, электричка, работа, метро, поезд, тесная улица, — нет простора, эта сжатость ведет к торопливости и фантастичности в литературе.
15 октября. Вчера было четырнадцатое — забавное долгождание. Число юности. И недавно только осенило, что это две семерки. Сижу дома. Прочел взахлеб “Живи и помни” Распутина. Он выбил из рук название моей повести “Бери и помни”, теперь осталось другое.
Распутин талантлив завершающе, то есть он назначен быть вершиной русского реализма XIX и XX веков, и дай Бог ему долгих лет. В нем все есть, и главное — осознание подсознательных действий. Нет, что-то не то. Проще: в нем нет подражания никому, и все-таки вспоминаются все, это русская школа изнуряющего вопроса — чем оправдать подаренную свыше жизнь. Одна из радостей нынешнего года еще и та, что Распутин (мне передавали) просил меня быть редактором его книги.
Когда я был в Иркутске, я все время чувствовал, что он в Иркутске. Мы могли бы сойтись, но меня перед ним оговорили, а я с тех пор не был там, но, значит, помнит?
Также сегодня журнал “Новый мир” с повестью Тендрякова “После выпуска”, я слушал ее от него в чтении вслух. Она каркасна, обнажена по мысли, но необходима. Ее читать трудно, но дело она делает. Собирались мы с Распутиным к Тендрякову, да не заладилось, а я лишний раз и не подам о себе весточки.
Все думал о Распутине, о смерти Шукшина и вдруг подумал, что мне говорят: Распутин умер, и я вскочил и побежал, обливаясь слезами, и на самом деле упал на кровать и рыдал. Значит, Валентин будет жить долго. Хорошо.
Вот-вот отпуск.
Так урабатывался, что в дверь лифта совал ключ от квартиры, а в дверь квартиры пятак: путал. Утомленность не должна утешать, что мало пишу, она для меня показатель одного — слаб в коленках.
Соотношение между написанным и тем, что стоило написать (записать) — один к ста, а между написанным и передуманным — один к тысяче.
Думаешь непрестанно. Это привычное мучение, и если бы остановиться, то и хорошо — жизнь и не безмысленна, и не бессмысленна. Причем остановиться можно, тут на всё случай, но мне уже поздно, и поэтому все мои думы в конечном итоге к тому, что жизнь наполняется... ох, неинтересно. Чем? Смыслом? Ей и наполняться нечего.
— Привел Бог дожить до... — говорила моя мама и добавляла, до чего. Все было в радость; так и мне: если не в радость доживания до... то тут уж тебе никто...
24 октября. По Москве страхи — убийца. Как несколько лет назад ходил “Мосгаз”, теперь — шизофреник. Запугано враз 10 миллионов. “Всплыла голова”, — говорят бабки у подъезда. “И превратилась в человека”, — добавляет вечером дочь. “Боюсь даже днем”, — говорит задерганная жена.
26/Х. Эти дни рассказ “Граждане, Толстого читайте!” Никакого ощущения, что хорошо, никакого опустошения. Мало. Нужен цикл о современных нравах. Новый взгляд на Распутина. Разочарование финалом “Живи и помни”. Простовато. Надо было довести до наднациональных обобщений обвинения войне. Но легко советовать.
Ты сам попробуй.
До дрожи, до слез ощущаю себя русским.
Только-только у подступов писания. Действительно — писания. Опять в одиночество.
26/XII. Жил месяц в Малеевке — Бог помог: кончил повесть. Отозвали из отпуска, улетаю в Иркутск, видимо, и Новый год там. И обойдусь без новой записи, без завещаний на Новый год. Одно — здоровье и чтоб работалось. Всё.
Нынешний год был хороший.
1975 год
Седьмого января дочь сочиняла музыку.
9/I. Ощущение, что иду вперед, а сзади все обваливается.
15/I. Состояние пустоты и нервности. Сегодня отдаю повесть читать. Господи, благослови, Господи, не оставь.
Жгут старые дома, и вокруг пожары. Пожарники поджигают, курят. Канализация работает, и в раковину среди огня льется из крана вода. Все ждут, когда упадет труба.
На Байкале лежал на льду, смотрел внутрь, и с визгом простегнула подо мной трещина.
Поеду отвозить повесть. Поставил вятские песни. Матушка, благослови, посмотри, как они мучают твоего бедного сына.
Эти дни погода — мерзость. В Магистральном — 30—33о, а здорово. Сухо. Здесь + 1о, но сыро, ветры.
Вчера выступал на радио, говорил о БАМе, испуганно вздрагивал редактор за стеклом и сказал загадочно девушке в кожаной юбке, отдавая пленку: “На расшифровку”.
Прочел Шукшина “До трех петухов”. В Иркутске был на его премьере. Хохотал так, что действие прерывали.
17/I. Нервная провальная пустота и безразличие. Ждать месяц. Месяц, сказали и в “Новом мире”, и в других журналах. Месяц. И вечное ощущение, что и это будет в прошлом.
Бестолково и безразлично тычусь. Впечатление, что смотрят на меня с сожалением.
Идиотское письмо от идиотки-девушки. Надя чуть не заболела. Вот мир — комплимент считается любовью, из порядочности выжимается польза, любовь к жене — отклонение. Да нет, ничего, ничего умного не производит мозг — пусто. И погода дрянь. Пусто. Жду. Все валится из рук.
Привычная фраза в газетах: даже старожилы не помнят, аномалия, раз в сто лет. А старые дома все жгут и жгут. И вместо крещенских морозов — черная земля, лужи, лохмотья черного снега, туман, выхлопные газы, тяжелый воздух, дома горят, и это добавляет тумана. Вдаль не видно.
20/I. Наугад открыл Библию: “Праведных же души в руце Божией, и не прикоснется их мука”. Значит, я не праведный; но мука ли страдать от неизвестности?
25/I. To ли жду награды, то ли готовлюсь к великому позору. Прежняя нервная пустота. Приходится напрягаться, и устаю. Расслабляюсь с друзьями, сразу замечают, и снова напрягаюсь. Да еще и погода. И прежние пожары, будто подрядились выжечь округу. Вчера поднял глаза — марсиане! А это пожарные в скафандрах и шлемах.
И еще, уже вечером, шел по улице — привидение! А это невеста в длинном газовом платье в луче света от машины.
Вчера в театре (А. Островский) у актрисы шлейф: волочится. Она ходит быстро, он за ней, она резко поворачивается, и шлейф какое-то время лежит неподвижно. Звонил Астафьев. Заезжаю к Владимову. Надо беречь друзей (о Валере). Астафьеву говорю: хорошо вам, классикам из Вологды. Владимов все понимает и не злится.
29/I. Звонили из “Нашего современника” — не берут повесть. Так что даже спокойнее. “Я подпрыгивал от радости”, — говорит Фролов. Мотивы отказа — фантастическая часть и много пьют. Меня легко резать — безропотен. Что теперь “Новый мир”? Отвезу читать Тендрякову. На радио так усекли, что позорно.
Господин Тендряков все читает. “Терпеть, молчать — весь подвиг ныне в этом”. Вроде взяли “На левом боку” и “Армянку” в “Лит. России”. А не возьмут — не больно надо.
Идиотские сны. Один заезд в ЦДЛ, естественно, с выпивкой. С Ю. Кузнецовым по случаю его принятия в партию. Это доброе дело, когда талантливые и порядочные идут в партию.
23/II. Был с Кузнецовым (его оформляли в КПСС): много о знаниях и мудрости, о пересмотре взгляда на Библию. Сегодня же позвонил, наконец, Тендрякову. То ли не выдержал, то ли просто вежливость — с праздником. Прочел, приезжай, будет большой разговор. Теперь во вторник. Надо дожить. Это два дня.
1 марта. Начало весны. День и верно весенний — светло. Тает, ветер.
Был в Симоновском монастыре, лежал на снегу, и колокольня как капитанский мостик, и сам я на палубе, и уходит все, уходит.
Повесть вернули из “Нового мира”, вернули пьесу. Радость одна — перевели в Чехословакии.
У Тендрякова был. День морозный, ночью он провожал, небо чистое. Он — землячок — ни слова не сказал, как переделывать. Но переделка нужна. Так и надо: что это за разврат — ожидать совета. Всегда буду (постараюсь) безжалостен к подающим надежды. Он читал новый рассказ.
Был в Калинине — Твери. Жаль, что мало. Выступал. Читал “тяжелые” рассказы новые. Слушают. Надо.