Императрицы (сборник) - Петр Краснов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Цесаревна кончила тур и сама подвела певчего к Ранцевой.
– Рита, поучи молодца.
Алеша был совершенно уничтожен, он бы охотно исчез сейчас, провалился сквозь землю. В опытных руках Риты дело пошло у него лучше.
После танцев играли в «рукобитье». Связали длинную ленту, стали кругом, держась за нее; стать в середину по жребию досталось семеновскому капралу. Он старался ударить по рукам держащих ленту, но руки отдергивались перед ним, он промахивался и получал длинные «носы» и звонкий смех расшалившихся фрейлин. Наконец, ему удалось хватить – и пребольно – Алешу.
– Фант! Фант!.. – закричали играющие. – Ваше Высочество, назначьте ему фант!
Цесаревна, не принимавшая участия в игре и снова поддавшаяся тяжелому раздумью, рассеянно посмотрела на певчего, на бандуру, лежавшую в углу на столе, и сказала:
– Спой нам песню, какую хочешь. – Она сказала это так, чтобы что-нибудь сказать, но как только сказала, сейчас же задумала, если споет этот красавец певчий веселую песню – значит с Шубиным ничегошеньки, ничего не случилось, если печальную – пиши пропало. Она сознавала, что это глупо, но поддалась этому и с некоторым волнением ожидала, когда Алеша начнет петь.
Подталкиваемый другими певчими Великой княжны, Алеша взял бандуру и стал настраивать ее. Итальянцы заинтересовались невиданным инструментом и подошли к нему. Цесаревна села в кресло и протянула ноги в ботфортах, сзади нее стали Нарышкина, Рита и Грюнштейн, остальные сели по скамьям и табуретам. Перебор струн был печален, аккорд раздался надрывным стоном.
Задумчиво стало лицо Розума. Густые черные брови нахмурились, мрачный огонь загорелся в темных прекрасных глазах. Он наложил ладонь на струны и, притушив их стон, сказал, вставая:
– Треба знати, Ваше Высочество, що буду спивать?
– Пой, что на душу ляжет.
– А ну, заспиваем проби ради.
Грустная и нежная раздалась песня:
– Добри вечир тоби, зелена дубраво…Переночуй хочь ниченьку мене, молодого.– Не переночую, бо славоньку чуюА про твою, козаченьку, головку буйную…
Звенящие аккорды струн прервали на миг песню. Розум продолжал с большим чувством:
– Добри вечир тоби тии, темный байраче…Переночуй хочь ниченьку ти волю козачу.– Не переночую, бо жаль мени буде,Щось у лузи сизии голубь жалибненько гуде.– Вже ж про тебе, козачоньку, й вороги питают,Що да я й ночи в темном лузи все тебе шукают,– Гей, – як крикне козаченько, – до гаю, до гаю!Наизждайте, ворининьки, сам вас накликаю!..
Печальная была песня. Не рассеяла она черных предчувствий цесаревны.
Цесаревна ушла с ассамблеи раньше, чем уходила обыкновенно. Арапы с канделябрами пошли впереди, освещая ей путь по темным коридорам и лестнице, за арапами шел Лесток, за ним цесаревна.
– Грюнштейн, – сказала она, проходя мимо адъютанта Преображенского полка, – следуй за мною.
Черные тени следили за ними по коридору и метались с полыханием пламени свечей.
По мраморной лестнице цесаревна поднялась в свои покои и вошла в уборную. Сонные девушки повскакивали с кресел. В уборной было темно. Один ночник мерцал мелким ничтожным пламенем. Арапы поставили канделябры перед зеркалом. Темнота ушла из комнаты.
Елизавета Петровна села в кресло, девушка накинула на нее пудромантель, парикмахер стал снимать парик и убирать цесаревне волосы на ночь. Парикмахер был калмык, девушки – русские.
– Dites moi, Грюнштейн, – сказала цесаревна и продолжала по-французски: – Только не называйте здесь перед слугами имен… Сие есть правда, страшные «эхи», что дошли до меня сегодня? Почему его не было на моей ассамблее?
– Он не мог быть, princesse. Он арестован и посажен в каменный мешок.
Краска сошла со щек цесаревны.
– Что же случилось?
– На прошлой неделе в одном обществе он говорил про вас. Он сказал, что напрасно выбрали и посадили на трон Анну Иоанновну и позабыли про истинную наследницу, про дочь Петра Великого.
– Только и всего?
– Вполне достаточно, princesse. Ваше Высочество знаете, в какое опасное время мы живем. О неосторожных словах сих донесли. Он – русский… Он вами был отмечен и превознесен, его взяли на допрос. Ваше Высочество, знаете, что сие значит…
– Не может сего быть!.. Неужели вы думаете?..
– Его пытали… Кнут… вырезывание языка… Камчатка… неизбежны.
Цесаревна закрыла ладонями лицо. Как!.. По этому нежному телу будет?.. Нет!.. Уже гулял кнут палача?.. Прекрасное лицо изуродовано?.. Томный голос пропал?.. Нет!.. Нет!.. Нет!.. – она кричать была готова, точно она сама перенесла всю эту страшную пытку.
– Я пойду молиться, – сказала она Лестоку и Грюнштейну.
Когда те вышли, она с таким необычным и несвойственным раздражением крикнула парикмахеру:
– Скорее, братец, что так копаешься! Не покойницу, чаю, убираешь! Живой человек перед тобою!
Отпустив парикмахера, она прошла в опочивальню. Девушки раздели и разули ее. Она прогнала и их. Хотела быть одной. Все опостылело и стало противно ей здесь.
«Шубин… Шубин, – беззвучно шептали ее губы. – Алеша, милый, как же так? Все кончено? Навсегда? Плетьми? С вырванным языком?.. Сослан?.. Это они мне мстили!.. Ему за меня!»
Не могла представить себе всю непоправимость несчастия. В ушах звучала только что слышанная песня:
– Не переночую, бо жаль мени буде,Щось у лузи сизии голубь жалибненько гуде…«Сизый мой голубь, Шубин, где ты?..»
На ночном столе в бронзовом шандале мигал ночник, в углу, у божницы, в малиновом стекле теплилась лампада. Цесаревна опустилась на колени. Долго смотрела она на темный лик и точно пытала его. Знала она, что уже ничего нельзя сделать, что надо смириться, надо себя сберегать. Ничто, – ни то, что она дочь Петра Великого, Великая княжна, цесаревна, любимая народом… Любовь народа даже в вину ей поставят, – ничто не может помочь ей спасти и избавить от пытки и ссылки Шубина. В памяти вставали восторженные виваты, которыми ее только что встречали, вспоминалась громовая песня, слышанная ею осенью, когда мимо дворца шел с ученья Преображенский полк.
– Краше света нам Елизавета,– Во-от кто краше света!!
Все это – обман… ничто… любовь народа… ее солдат… Ни к чему!.. Следят, подслушивают, тысячи ушей приложены к замочным скважинам ее дома, тысячи глаз подсматривают за нею и обо всем доносят… Нет, что уж… куда уж… за Шубина заступаться!.. Надо себя спасать… Свою красоту избавить от плетей, от урезания языка, от ссылки в далекие полуночные края.
Она засветила свечу и долго звонила в бронзовый колокольчик, пока заспанная девушка не явилась к ней.
– Скажи Чулкову… Лошадей чтобы на завтра с утра приготовил и возок – в Москву поеду, – расслабленным голосом сказала цесаревна. – Да чтобы отец Федор раненько пришел молебен служить…
Когда пришло решение – стало спокойнее на душе. Цесаревна лежала на спине. Мысли неслись в ее голове, лишая сна. Поехать в «его» Александрове и там в александровском Успенском монастыре принять иноческий чин. Уйти совсем от гнусного мира доносов, пыток и казней и молиться… молиться… молиться!..
Прекрасное тело, разогретое танцами и волнением, благоухало пудрой и французскими духами под пуховым одеялом. Каждой жилкой, каждым нервом ощущала его молодая женщина и сквозь темные мрачные мысли не могла остановить биения крови, радости жизни, счастья дышать и быть молодой и здоровой… Напрасны печальные мысли! Никогда этого не будет, никогда ни в какой монастырь она не пойдет. Жизнь, несмотря ни на что, прекрасна. Грешное тело никуда никогда не пустит взволнованную, потрясенную, растерянную душу.
Утром, после молебна и долгой беседы с отцом Федором, цесаревна села в крытый возок на полозьях и помчалась в Москву в тайной надежде, что ничего не было, что она найдет Шубина живого и здорового в селе Александровском.
Перед отъездом она призвала к себе Лестока и велела передать ее поклон «хору честному воспевальному, товарищам, а особливо Алексею Григорьевичу» и приказала назначить его к себе камердинером и считать наравне с другими камердинерами Чулковым, Полтавцевым и Штерном, отпускать ему: «к поставцу ее высочества, окромя банкетов и приказов – водки, вина и пива, через день и два – водки и вина по кружке, пива по четыре в каждый день» – и именоваться ему впредь Разумовским…
V
Цесаревна Елизавета Петровна возвратилась из Москвы только в мае следующего года. Она заехала в Петербург на один день – заявиться к большому двору. Ей тяжело было видеть тех, кто мучил и изуродовал ее любезного – Шубина. При большом дворе ее не жаловали и опасались. Императрице Анне Иоанновне было не до нее. Занятая нарядами, лошадьми, птицами, а больше всего Бироном, стареющая, дурнеющая, она не любила, когда подле нее была красавица цесаревна. Она рада была желанию Великой княжны поселиться уединенно в петергофском Монплезирном дворце.