Последняя книга, или Треугольник Воланда. С отступлениями, сокращениями и дополнениями - Яновская Лидия
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эти тетради Е. С. Булгаковой за 1937–1940 годы я читала в разное время. Но не все. Теперь доступ к ним для меня был перекрыт плотно, без зазора. Редактора книги строго предупредили, что мне запрещено видеть не только эти тетради, но их корректуры, верстку, короче, все — вплоть до выхода книги в свет. Милая и терпеливая, как все эти безотказные редакторши России с их грошовой оплатой, она теперь по многу часов сверяла эти тексты сама в отделе рукописей, работала очень добросовестно, но, конечно, уберечься от ошибок не могла[4].
Комментарии же и вовсе приводили ее в отчаяние. Как это принято в России, Лосев представил не готовый текст, а ворох документов, выписок и соображений, которые она должна была превратить в идеальные строки литературных примечаний. Помня, что запрет на допуск меня к комментариям не так строг (все-таки не архивные ценности) и стараясь не выпускать машинные листы комментариев из своих рук (тут запрет в какой-то степени как бы соблюдался), она медленно читала мне их вслух. И в некоторых случаях я, хватаясь за горло, просила ее снять примечание совсем (это было выполнено), а в одном случае даже продиктовала справку, так и вошедшую в комментарий, подписанный не мною (автор комментария, приученный, что за него работает редактор, этого не заметил).
Но много ли я могла сделать, не имея доступа к оригиналам?
Вот в примечании к записи Е. С. от 16 января 1939 года (это запись о том, что Булгаков возвращается к пьесе о Сталине — к будущей пьесе «Батум») Лосев пишет: «Но пьеса была запрещена. Булгакову был нанесен последний и тяжелый удар. 12 сентября 1939 г. он скажет Е. С.: „Люся, он [Сталин] подписал мне смертный приговор“»[5].
Фраза о «смертном приговоре» была мне уже знакома — но не по оригиналу, а по публикации: она цитировалась в книге М. О. Чудаковой «Жизнеописание Михаила Булгакова» (1988, с. 471). Причем там она выглядела несколько иначе: «Страшная ночь. („Плохо мне, Люсенька. Он мне подписал смертный приговор“)»; а главное, совершенно иначе комментировалась: «По-видимому, уже ленинградским врачом были высказаны предположения о той самой болезни, которая унесла в могилу его <Булгакова> отца на 48-м году жизни».
Так кто же подписал Булгакову «смертный приговор»? Сталин? Или врач? И что я могла сказать об этом, не видя оригинала записи и даже не догадываясь, откуда она извлечена?
Некоторое время спустя (книга вышла, Лосев потерял осторожность, а может быть, лицо из грозного ведомства ослабило хватку) я потихоньку получила доступ к таинственной записи.
Это оказался настольный календарь за 1939 год. Точнее, пачка листков календаря, снятых с металлических дужек и скрепленных тесьмой. На многих листках нет никаких помет, на других записи о домашних заботах — портниха, доктор, чей-то визит, телефонный звонок… Иногда пометы о суеверно волновавшие ее о грозах: 11 июля — «Чтение. (Гроза.)»… 27 июля — «Читка пьесы — в 4 ч. гроза»… 28 июля — «Леонтьевы. Эрдманы. Гроза»… 29 июля — «Купанье — гроза на обратном пути»…
9 сентября впервые запись о надвигающейся катастрофе в здоровье Булгакова (многие слова сокращены, привожу полностью): «В Большом театре Миша в первый раз не увидел лиц в оркестре, не узнал Максакову — лица задернуты дымкой».
Назавтра — убегая от отчаяния и от болезни — они выезжают в Ленинград. 10 сентября: «Отъезд из Москвы в Ленинград — международный вагон, Борис, Виленкин на вокзале». Это значит, что их провожают Борис Эрдман и Виталий Виленкин.
11 сентября в Ленинграде. Гостиница «Астория», «чудесный номер», «радостная телеграмма» Я. Л. Леонтьеву в Москву… И попытка прогулки, обернувшейся ужасом по-прежнему неумолимо надвигающейся катастрофы: «…гулять. Не различал надписей на вывесках, все раздражало — домой. Поиски окулиста».
А вот и листок от 12 сентября, вторник… Вряд ли Е. С. возила с собой настольный календарь. Вероятно, она делала эти поспешные, полусловами, записи — вернувшись и, может быть, даже не в первый день. Ввиду важности этой записи привожу ее в подлинном виде, с сохранением всех сокращений: «Остался в но-мере. Я в кн. лавку. Вечером у Андогского. (Речь идет о Николае Ивановиче Андогском, популярнейшем профессоре-окулисте. — Л. Я.) Настойчиво уговаривал уехать. Разговор с портье — о билетах. Молния Якову (Я. Л. Леонтьеву. — Л. Я.). Ноч. разговор из Москвы от Леонтьевых.
Страшная ночь. (Плохо мне, Люсенька. Он мне подпис. смерт. приговор.)»
Тут же вложенный Еленой Сергеевной квадратик промокашки и на нем: «12 сентября 39 г. „Плохо мне, Люсенька. Он мне подписал смертный приговор“». Одна из этих записей является наброском другой.
Доктор — вот кто подписал Булгакову смертный приговор. Доктор, сразу же поставивший, увы, верный диагноз: гипертония в почечной форме, от которой умер отец писателя и которую тогда и еще много лет потом не умели лечить. Булгаков был врач и понял, что обречен. Через несколько дней московские врачи подтвердили трагический диагноз.
Почему не протестовала Чудакова, сразу же и правильно прочитавшая запись? Мое имя в заглавных титрах смутило ее? По-видимому, мне она верила больше, чем себе, а представить, что составителю действительно стала недоступной значительная часть текстов, не могла даже она.
Фантастическая история о Сталине, якобы подписавшем Булгакову «смертный приговор», имела успех. Как и все эти бесчисленные, высосанные из пальца литературные истории…
Безумно хотелось войти в эту вторую половину тетрадей. Вычитать, освободить их от ляпов. Они нуждались в комментарии, который никогда и никто кроме меня уже не сделает. И воспоминания… Да, воспоминания. Суть моего замысла была в том, чтобы представить все уцелевшие от расхищений и пропаж разрозненные листки бесценных мемуаров Е. С. Я включила в книгу все, что мне удалось собрать по разным архивным «единицам хранения». Но все ли я видела? Может быть, там есть еще что-нибудь замечательно важное? И черновая редакция дневников… Дело в том, что к печати и я, и Лосев готовили тексты, уже отредактированные Е. С. Булгаковой. Интереснейшие фрагменты из сохранившихся и доступных мне черновых тетрадей я включила в комментарий. Из доступных мне — эти тетради выдавались мне в читальный зал урывками, на короткое время… Просмотреть бы их заново, полностью, не торопясь: какие новые нюансы могли бы открыться в их содержании…
Права на переиздание книги принадлежали издательству «Книжная палата». Юридические права на рукописи, на доступ к ним, конечно, наследникам. С издательством было просто: я запросила и получила письменный отказ от переиздания; книга была свободна. Уговорить наследников не удалось.
Цепляться больше было не за что.
С небольшим фибровым чемоданом, тем самым, с каким я езживала обыкновенно на неделю-другую в Москву, мы вошли в какой-то частный банк во дворе на Новом Арбате. На этот раз чемодан был тяжеловат, и его нес муж: чемодан был набит деньгами, которые у нас остались после продажи имущества и оплаты всех расходов по отъезду. Барышни приняли деньги; с некоторым сомнением (развязывать — не развязывать?) подержали в руках тяжелый брус: банковскую упаковку в одну тысячу однорублевых бумажек; потом, махнув рукой, бросили ее к прочим. В обмен нам вручили 158 долларов и справку, что получены эти 158 долларов законным путем, при обмене в коммерческом банке. Все это вместе со справкой легло в кармашек бумажника, и мы получили благосклонное разрешение оставить здесь же и чемодан.
Теперь уже было видно, что уезжают не единицы. Мело по всей стране — к еще недавно недоступным границам и международным аэропортам. Мир становился маленьким, как мячик пинг-понга, и уже не было на нем места, куда не бросало бы граждан России… (Сколько-то лет назад, не помню даты, однажды в Харькове была странная зима: днем и ночью в окна бил юго-восточный ветер, сухой, бесснежный и черный. Он нес тучи пыли. Пыль темным накатом залепляла окна, слоем ложилась на подоконники, днем в комнатах горел свет… Говорили, что там, в южно-русских степях, на юго-восток от нас, ветер сносит плодородный слой земли, чернозем, — он, оказывается, совсем тонок, — оставляя голые, не способные родить плеши…)