Война - Кирилл Левин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Костина неумелость пробуждала в нем желание поучать его. Он делал это осторожно, не очень выставляя свое превосходство и выбирая примеры, на которых, быть может, учили его самого.
— Как ты думаешь, Костя, — спросил он его однажды, глядя с холма на козельбергские поля, — какой ширины вот этот черный кусок?
Он показал на длинную полосу между картошкой и ячменем и хитро посмотрел на Костю.
— Десять или двенадцать метров, — ответил Костя, смерив кусок на-глаз.
И хотя на самом деле это было так, Гуго покачал головой и тихонько улыбнулся, ибо дело было не в метрах.
— Ты городской человек, Костя, — сказал он снисходительно. — Ты думаешь: достаточно перейти через поле, и вот ты на другой стороне. Ты думаешь — вот его ширина. И так думают все, кто никогда не пахал. Но пахарь знает, что поле состоит из борозд, и надо пройти все борозды вдоль одна за другой, и только тогда ты придешь на другую сторону. Вот какая его ширина… Так-то, Костя, — сказал он потом, сам умиленный своей мудростью, и бодро взялся за плуг, чтобы измерить этим способом ширину будущего ржаного поля.
Бодрость и уверенность заметно преобладали в его настроениях, и ясная улыбка все чаще появлялась на его лице.
Ему редко случалось работать вблизи Каролины, еще реже приходилось с ней говорить. И тем не менее все знали, что его дело начато и с каждым днем подвигается вперед. За него работала Берта. Она мимоходом забегала к нему в конюшню и охотно выслушивала его честные доводы, а потом шла к сестре, заводила разговор, намекала отдаленно, подходила ближе, ставила вопросы ребром и, выслушав отказ, смеялась полузадушенным смехом, говоря, что, конечно, Каролина еще подумает, прежде чем ответить окончательно. И, обхаживая сестру, она больше, чем когда-нибудь, была похожа на толстую серую крысу, разгуливающую на задних лапках, вынюхивающую, выжидающую.
Доводы в пользу брака с Гуго появлялись у ней при всяких случаях. Если кому-нибудь случалось быть в церкви, и он в разговоре упоминал об этом, она говорила:
— Обрати внимание, Каролина: до войны в нашей церкви пел прекрасный хор из мужских и женских голосов, мужчин и женщин было поровну. А теперь: кроме женщин, поет один учитель, да и тот только подтягивает. Во всей деревне нет мужчин, милая моя. Бедным девушкам не за кого будет, выходить замуж…
По пятницам, выходя после обеда в поле, она рассказывала об утренней суете у хлебной печи:
— Было превесело. Ригерша пекла черный, а белую муку ухлопала на печенье, чтобы послать мужу на фронт — такие нежности. Я на этот раз попробовала полубелый с тонкой корочкой. Прямо ужас смотреть, сколько ячменя подсевает Марта в хлеб для работников… Если бы ты пекла сама для себя, ты бы сразу заметила разницу…
Если Каролина выходила на работу, перемогая слабость, Берта не упускала случая заметить:
— Тебе только тридцать пять, а ты уже падаешь с ног. Я с ужасом думаю, что останется от тебя к сорока годам, если так пойдет дальше.
Каролина молчала. Ей нечего было возражать сестре, перед которой она была так же бессловесна, как Анне-мари перед ней самой. И все-таки брак с нелюбимым клейменым человеком казался ей слишком обидным жребием, чтобы подчиниться ему без сопротивления.
Гуго ничего не требовал. Он поверял Берте свои планы и ждал. Казалось, он понимал, что он не в праве чего-либо требовать. И даже, если он замечал, что в дверь Каролины прошел Игнат, он молчал. В таких случаях он уходил к себе в конюшню и там, прячась от людей, плакал. Это были покорные слезы нищеты, у которой другие, шутя, отнимают последнее.
Берта однажды застала его в конюшне в таком состоянии и затем сейчас же прошла к Каролине для решительного разговора. Нравственное негодование придавало ее доводам особенный вес. Положение и на этот раз осталось невыясненным, но, хотя еще ничего не было решено между Гуго и Каролиной, дверь Каролины отныне была заперта для Игната. Берта настояла на этом: раз Каролина еще не ответила Гуго окончательно, раз она еще думает, она не должна испытывать его терпение.
И кроткий взгляд Гуго после этого случая, стал еще светлее, в то время как Игнат задумался и насторожился.
Сущность дела была ему понятна, но подробности, ежедневно усложнявшиеся, ускользали от него. Чтобы их понять, было мало одних жестов, требовались слова.
Одно он понимал ясно: его здесь не только ставили на одну доску с осколком человека, каким был Гуго, но этот осколок все заметнее перевешивал его. Осколок чувствовал себя привольно на козельбергской земле, он ходил по тропам, протоптанным с детства, в то время как его водили по этим тропам под конвоем. Он был здесь случайным человеком, пленным с номером и жестянкой, и, что бы он ни делал, в этих местах он всегда стоил бы дешевле любого безносого немца.
Обидно было, что в деле, касающемся его, его не спрашивали. Приходила Берта, улыбалась Каролине с выжидающим видом и шла дальше. Каролина подымала голову, глядя вслед шагавшему за плугом Гуго, и тяжелая задумчивость надолго искривляла ее лицо. Анне-мари робко сидела рядом, не решаясь прервать молчание. Что-то совершалось на его глазах, история подвигалась вперед, а он ничего не знал.
Иногда в разговорах работников он слышал имя Каролины и слова, которых он не понимал, а все, чего он не понимал, он истолковывал в обидном для себя смысле. Шульц и Корль, казалось ему, знали обо всем больше, чем он. Даже Костя, болтавший с немцами, казалось, что-то скрывал и издевался, и неожиданно во время работы Игната прорывало, и он начинал по разным поводам одергивать Костю, глядя на него со злобой, а Костино молчание и осторожность только делали его вдвойне подозрительным.
Был даже случай, когда Игнат пустил в ход руки, за шиворот вытащил Костю из-под стенки ржи, с межи, куда тот пошел по нужде. Костя был не первый, кто ходил туда, и было странно, что Игнат, прежде не обращавший на это внимания, вдруг так рассердился.
— Я отучу тебя гадить по межам, — кричал он. — Нашел темное место. Ты думаешь, рожь тут вечно стоять будет? Когда я буду косить, а ты за мной с горстями побежишь, — ты же в кучу носом уткнешься… Ты у меня ее руками уберешь…
Злоба Игната шла кривым путем, — ближайший товарищ не мог бы его понять. Она не затронула ни Гуго, ни Берты, но от нее несколько дней терпел Костя, от нее же пострадал юный Пауль, который как будто чересчур много знал, — из столкновения с Паулем Игнат сам вышел потрепанным и с забрызганным грязью лицом, — а затем она обрушилась на самого Альфонса Вейнерта. Альфонс не имел отношения к делу, но он был хозяин и немец, высшая точка здешних мест, и гнев Игната не мог миновать его.
Дни перед сенокосом были для пленных днями годовщины: их пригнали к Альфонсу перед сенокосом два года назад, и Альфонс не забывал отмечать эти дни маленькими подарками. В прошлом году каждый из пленных получил по пачке сигарет, в этом году было дано по две пачки. А после подарков произносилась речь о переходе на долгий летний день и о прибавке платы: двадцать пять пфеннигов не годились для четырнадцатичасового дня и сразу превращались в пятьдесят, в шестьдесят пфеннигов. Бумаги и никеля у Альфонса хватало, а пленные, у которых деньги уходили на табак и очко, видели в прибавке порядок и справедливость и уже два раза — вскоре по приезде и в прошлом году — выслушивали Альфонсову речь с одобрением.
Эта речь была как бы добавочным молебном к его обычным непонятным богослужениям, ибо Альфонс, как всегда, говорил без переводчика, отрывистым криком, и главным пунктом речи была цифра, выведенная пальцем на стене. Дойдя до цифры, Альфонс дружески улыбался, делал разрешительный жест и удалялся в уверенности, что вопрос улажен к общему удовольствию.
В этом году он произносил свою речь в третий раз, и, однако, несмотря на то, что на этот раз он назначил не шестьдесят, а восемьдесят пфеннигов, он заметил, что его речь производит на пленных неодинаковое впечатление. Никита и Матвей, стоя по-солдатски, мирно внимали ему, но Игнат глядел хмуро и недружелюбно. Костя, которого прибавка не касалась, был безучастен, Гурген, как не косивший, также смотрел на дело со стороны: он выполнял разные особые поручения и не любил смешивать себя с остальными пленными.
— Ахциг пфенниг! — подчеркнул Альфонс и, показав на стене цифру, ждал в ответ обычного одобрения и был удивлен, когда Игнат хрипло крикнул:
— Не желаю…
Альфонс не знал русского языка и не привык, чтобы пленные возражали ему с такими интонациями, как Игнат. Он покраснел, но не потерял благосклонного вида. Он дал себе труд подумать: чем мог быть недоволен Игнат, — и решил, что его не удовлетворяет плата. В этом пункте он не упирался.
— За хорошую работу в сенокос, — сказал он, легко выходя из положения, — мне не жаль и марки в день.
Он начертил на стене «100» и улыбнулся, считая вопрос исчерпанным.