Том 12. В среде умеренности и аккуратности - Михаил Салтыков-Щедрин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако надо же было что-нибудь выдумать, чтоб убить время. Однажды, прочитав в газете, что молодая француженка ищет поступить компаньонкой к пожилому холостяку или вдовцу, он отправился по адресу. Разумеется, он желал только провести время, но оказалось, что «вдовец» уж нашелся и, по-видимому, даже поладил. Так что когда Каширин явился, то посещение было принято совсем в другую сторону, и, вследствие этого превратного толкования, он «едва унес ноги».
Тогда он обратил внимание на нянек и бонн, и это действительно на время развлекло его. Как вдруг в газете «Краса Демидрона» появилась такого рода статья:
НОВЫЙ ДОН-ЖУАН«Недавно появился в Петербурге особого рода ценитель женских красот, который избрал предметом своих любострастных наблюдений нянек и бонн. Прочитав в газетах об ищущих места няньках, он является по адресу, и ежели находит молодую особу по своему вкусу и притом без покровителей, то без церемоний предлагает последовать за ним в трактир, на что некоторые, по неопытности, и соглашаются. Но не все. Так, например, на днях этот господин удостоил своим посещением девицу Р. (11-я рота Измайловского полка, 417, согласна в отъезд), особу весьма бойкую и замечательно красивой наружности; но едва начал он формулировать свое предложение, как из-за ширм выскочил наш репортер Помойкин (находившийся, впрочем, там с целями, заслуживающими всякой похвалы) и, в свою очередь, предложил любострастному Дон-Жуану проследовать вниз по лестнице.
Кувырком, кувырком…
Что последний и выполнил при общем хохоте высыпавших из квартир на шум жильцов. К сожалению, г. Помойкин, впопыхах, не полюбопытствовал узнать фамилию этого господина, но приметы его таковы: достаточно стар, волос на голове мало, лысина содержится опрятно, бакены веером, одет прилично и даже щеголевато, употребляет духи, на одну ногу припадает. Некоторые из жильцов дома № 417 уверяют, что видели его в казначействе получающим пенсию.
Предостерегаем воспитательниц нашего молодого поколения и убеждаем их оставаться неуклонно на высоте своего призвания. А вы, господин Дон-Жуан! подумали ли вы, какую преступную игру вы предприняли и на кого обратили ваши взоры, исполненные любострастного огня?!»
После этого ему оставалось и еще одно развлечение: отыскивать по объявлениям пропавших собак, но для такой забавы у него был уже чересчур большой чин.
Обедать он чаще всего ходил в Летний сад и, разумеется, старался употребить как можно больше времени на выполнение этого обряда. Но четыре тощих блюда съедались с обидною быстротою, и к семи часам Филип Филипыч не без страха примечал, как подкрадывается к нему вечер. В былое время он сладил бы с вечером легко: закатился бы в Демидрон, и дело с концом, но при теперешнем положении бюджета Демидронов не полагалось, и он волей-неволей возвращался домой, где, в качестве развлечения, его ожидал чай с филиповским калачом.
Пробовал он раньше спать ложиться, но выгоды от того не получил, потому что чем раньше ложился с вечера, тем раньше просыпался утром.
К довершению всего, черт принес из Полтавской губернии Растопырю. Приехал Растопыря один, без жены, и сейчас же отъявился к сердечному другу. Каширин, впопыхах, было обрадовался, думал: Растопыря — он гостеприимный. Но Растопыря был тоже себе на уме; как ввалился, так сейчас же и объявил:
— Я, дружище, в Петербург всего на неделю приехал. Утром — в департаменте и по делам буду хлопотать, а обедать и вечерок провести — к тебе!
И вот, вместо того чтоб на счет Растопыри малороссийское сало есть, он же должен был на собственные деньги ежедневно брать у Палкина два рублевые обеда и выслушивать, как изнеженный Растопыря, уписывая за обе щеки, нет-нет да и заметит: воля твоя, а от супа чем-то воняет!
Наконец наступил август, и вечера потемнели. Полились дожди, потянуло холодом, сыростью, улицы утонули в грязи. Скука и одиночество начали давить еще сильнее. Но увы! все это безвременье происходило только в Петербурге. В провинции, напротив того, судя по газетным корреспонденциям, давно не запоминали осени, столь благодатной, благоухающей, волшебной. И никогда в Париже, на водах и морских купаньях кокотки не предъявляли такого роскошного декольте и не бывали так увлекательны. Петербуржцы съезжались беспримерно туго, а те, которые приезжали, требовали времени для приведения в порядок своих логовищ и занимались переборками и разборками с медленностью поистине возмутительной. Наконец к концу сентября кое-как все уладилось.
Каширин ринулся в сезонный круговорот с увлечением и страстностью человека, который долго и безнадежно терпел. Прежде всего он побежал к Растопыре, который сейчас же накормил его самым свежим салом и очень любезно вспомнил, с каким радушием Филип Филипыч летом угощал его раковым супом и телятиной с огурцом.
— И чем это от супа воняло — право, даже и теперь понять не могу! — прибавил он, однако ж, в заключение.
Потом Каширин направился к археологу-библиографу Скорбному-Головану, который обедать не дал, а сообщил, что ездил летом в Испанию, так как узнал, что там скрывается собственноручно писанная Барковым и доселе никому не известная трагедия, которую, после долгих и изнурительных поисков, и приобрел, уплатив за нее половину своего имения. Потом, по очереди, отобедал у Птицыных, Бердяевых, Карнауховых, Чистосердовых, Чертополоховых и прочих кассационных, апелляционных и дивидендных чинов. Последнего посетил Стрекозу, и притом посетил церемонно («отъявился»), в воскресный день, потому что, признаться, начал опасаться этого сановника, который с минуты на минуту ожидал производства в действительные тайные советники. По-прежнему в этом высокопоставленном доме пахло каким-то специфическим запахом, смесью пастилы, амбре и старческих грехов; по-прежнему лицо хозяина отливало коричневым, почти гнедым цветом, и по-прежнему Стрекоза принял Каширина с благожелательною снисходительностью, то есть пожал обе руки, поцеловал в лоб и даже подарил ему колос «исполинской» пшеницы, привезенный из саратовского имения.
— Ну, а как ваше «знамя»? по-старому? — полюбопытствовал, в заключение, маститый старец, проницательно заглядывая в глаза Филипу Филипычу.
— Где уж… какое теперь знамя! — несколько смущенно ответствовал последний.
— То-то! теперь надо это оставить! — наставительно изъяснил Стрекоза, — конечно, на всякий случай терять из вида не следует, но теперь… Ну, так милости просим напредки по-старому, а сегодня обедать не прошу, потому что еще разбираемся: не знаю и сам, чем Матрена Ивановна накормит меня.
Таким образом, в этот день Каширин был вынужден отобедать в ресторане. Но все-таки он был за тысячу верст от мысли, что обед, съеденный им в прошлый сезон, перед отъездом семейства Стрекозы в Саратов, был последним его обедом в этом доме.
Казалось, все вошло в прежнюю колею; однако проницательный человек уже в самом начале сезона мог подметить, что в отношениях «кружка» к Каширину завелась какая-то загадочная трещина, на которую покамест еще трудно прямо указать, но которая существует уже несомненно.
Начать с того, что положение Каширина, как человека, пострадавшего за «знамя», настолько уже для всех определилось, что «интересоваться» им не было никакого повода. Даже сама la belle madame Растопыря поняла, что странно как-то, по прошествии целого года, продолжать хвалиться перед публикой: вот тот самый Каширин, который высоко держал знамя и за это приказом от такого-то числа, месяца и года ввергнут в бессрочную меланхолию, с пенсией в размере половинного оклада содержания и без участия в дивидендах. Увы! мы столько с тех пор пережили, и в это время столько знамен было изъято из употребления и столько людей ввергнуто в меланхолию, что, право, было даже нелепо смотреть на Каширина, как на какой-то выдающийся пункт. После каширинского знамени было знамя разгильдяевское, после разгильдяевского — разуваевское и еще, и еще… Кто знает нашу склонность к знаменам, тот поймет, что недостатка в этом отношении быть не могло, так же как не могло быть недостатка и в мерах по ввергнутию носителей этих знамен в меланхолию. Так что, ввиду этих последующих событий, Филип Филипыч, с своим стареньким истрепанным знаменем, представлялся уже чем-то вроде «отставного козы барабанщика».
Во-вторых, что касается до меланхолии, то и она, сама по себе взятая, то есть лишенная просвета в будущем, скоро утомляет. Мы слишком практические люди, чтоб долго интересоваться «нюнями», и пострадавший человек имеет право на наше внимание лишь потолику, поколику его окрыляет надежда воспрянуть. Но вот прошел уже целый год со времени ввергнутия в меланхолию, а с Филипом Филипычем не только не произошло перемены к лучшему, но даже сам он иногда откровенно признавался, что ничего отрадного впереди не предвидит. Стало быть, в будущем он способен только пользоваться услугами друзей, а не оказывать таковые, одолжаться, а не одолжать. А это делало его похожим на тех назойливых субъектов, с шаблонными просительными письмами в руках, которые вечно о чем-то клянчат (по словам — на бедность, а в сущности — на выпивку) и уж, конечно, никому удовольствия доставить не могут.