Том 12. В среде умеренности и аккуратности - Михаил Салтыков-Щедрин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впрочем, несмотря на эти маленькие неприятности, Филипу Филипычу грех было роптать. Служба у него была легкая, благородная, хорошо оплаченная, одна из тех служб, по поводу которых говорят: умирать не надо. Урочных работ не было, и все занятия, главным образом, заключались в том, что он был членом множества комиссий и во всякой умел заявить себя с приятной и полезной стороны. А это еще более расширяло круг его знакомства и стало быть, разнообразило и его ежедневный обеденный menu[137].
Как бы то ни было, все время так называемого сезона Каширин не только жил в свое удовольствие, но даже не примечал, как время летит.
Зато летом он скучал, особенно с тех пор, как почувствовал приближение лет зрелости. Знакомые разъезжались; комиссии прекращали занятия; в департамент чиновники являлись неаккуратно и слонялись точно на биваках; Петербург казался пустым. Когда Каширин был молод, он поочередно разъезжал по знакомым, которые ютились в ближайших к Петербургу дачных местностях и у которых он гостил по нескольку дней. Но с годами он приобрел привычки, которые не легко мирились с разъездами и бивачной жизнью, и в то же время утратил легкость и нестомчивость, необходимые для пользования летними удовольствиями. Он уставал во время прогулок, без особенной готовности принимал участие в катаньях на лодках и в чухонских таратайках и вообще понял, что быть гостем на даче даже у близких людей стеснительно. Поэтому лето сделалось для него сезоном трактирных обедов и желудочных расстройств, как прямого последствия этих обедов. Вечером он обыкновенно отправлялся в увеселительное место; по праздникам — в Павловск, по будням — преимущественно в Демидрон. Тут он был уверен встретить ежели не коренных своих знакомых, то их детей. И такова была в нем потребность общества, что он не только не брезговал молодыми людьми, но даже старался «быть с молодыми молодым», и вследствие этого охотно принимал вид милого старичка-мерзавца и по временам отпускал скромную гнусность насчет атуров девицы Филиппо̀. Аллеи Демидрона оглашались громким и сочувственным хохотом «детей», внимая которому Филип Филипыч выступал горделивой походкой индейского петуха, отнюдь не подозревающего, что в ближайшем будущем ему окончательно предстоит сделаться каплуном.
Впрочем, эти скромные гнусности представляли в общем обиходе его жизни исключение. Они были вынуждены одиночеством, потребностью общества и необходимостью стоять на одном уровне с молодежью. С наступлением сезона Каширин забывал об них и начинал с самым серьезным видом переливать из пустого в порожнее.
И вдруг все это безмятежие, созданное ценою таких усилий и так зрело и строго со всех сторон обдуманное и комбинированное, разом рухнуло.
Выше было сказано, что Каширин был либерал. Либерализм этот был смирный, не особенно требовательный и состоял в том, что он тихое житие предпочитал житию тревожному. Кроме того, он любил почитать «книжку» и думал, что это «ничего»; по временам задавал себе вопросы: за что? почему? и когда не находил на них ответа, то грустил. И еще нередко он останавливался на мысли: что из сего произойдет? и когда, по соображениям его, выходило, что ничего хорошего произойти не может, то опять-таки грустил. И эти вопросы, и эту грусть он считал вполне безопасными, ни для кого не соблазнительными, и, в качестве человека интеллигентного, даже полагал, что человеку, кончившему курс наук, невозможно без них обойтись. Разумеется, однако ж, со всем этим либеральным арсеналом он обходился с крайнею осторожностью, дабы не ввести простодушных людей в соблазн, а подозрительным людям не подать повода к предположениям о потрясаниях и попираниях. Сверх того, как известно уже, в его существовании большую роль играла склонность к литературе, и он имел слабость не считать ее ни распространительницей моровых поветрий, ни складом ядовитых веществ, ни разбойничьим притоном.
С таким умеренным, осторожным и отчасти грустящим миросозерцанием он прожил всю жизнь и не имел причин жаловаться, чтоб это сколько-нибудь ему повредило при прохождении должностей. Начальники тоже знали его за чиновника откровенно либерального, но так как они и сами были люди откровенно либеральные, то не видели никакого ущерба для дела в том, что человек, беспрекословно выполняя мероприятия и преднамерения, по временам грустил. Правда, что иногда начальство, грозя пальчиком, называло его «амарантовым»[138] (не красным — нет!), но называло так шутя и любя. Да и он знал, что это делается «шутя», и ежели краснел при этих напоминаниях, то краснел не от угрызений совести, а именно только от внутреннего ликования.
И вдруг времена созрели.* Выбралась минута, когда все эти вопросы и грусти встали перед Кашириным в совершенно непредвиденной им безобразной наготе. Минута, в продолжение которой весь его скромный жизненный обиход пролетел перед его вспугнутою мыслью в виде бесконечного и сплошного преступления. Минута, в продолжение которой он должен был ознакомиться с истиной, что «так нельзя», узнать, что присутствование в комиссиях «не терпит суеты»* и что пользование дивидендами и грусть по этому поводу суть вещи несовместимые. Минута, в которую он должен был убедиться, что для либеральной грусти нет возврата, что она ничем не смывается, не заглаживается: ни раскаянием, ни твердым намерением впредь идти веселыми стопами, и что, следовательно…
Главное во всем этом переполохе заключалось для Каширина в том, что он должен был от А до Z пересмотреть свой бюджет и большинство его статей подвергнуть радикальной переработке.
Надежнейшею доходною статьею этого бюджета представлялась пенсия; затем, к счастью, он не только не истратил оставленного ему пронским благодетелем капитала, но и сделал, в течение многолетней службы, некоторые сбережения. Эти сбережения были не весьма значительны, но все-таки нечто представляли. В итоге, общий годовой доход образовал сумму приблизительно в три с половиной тысячи рублей. На эти деньги предстояло жить изо дня в день, поддерживая себя на высоте той респектабельности, которая вошла уже в его привычки и, что еще важнее, служила самым прочным основанием заведенных им связей.
За приведением в ясность цифры годового дохода, само собой разумеется, последовало подробное рассмотрение расходных статей бюджета.
Оставаться ли ему при прежней квартире (он платил за нее, с отоплением, девятьсот рублей в год, а с швейцаром и дворником и всю тысячу рублей) или переехать на новую, более соответствующую его нынешней финансовой силе? Этот вопрос Каширин, почти не думая, решил в пользу старой квартиры. Здесь он жил больше пятнадцати лет и в течение этого длинного периода времени успел устроить свое гнездо так, что оно отвечало всем причудам старого холостяка. Как человек от природы солидный, он и в молодости неохотно перемещался с квартиры на квартиру, теперь же самая мысль о переезде представлялась ему ненавистною. По особенной случайности, и хозяин дома, в котором жил Филип Филипыч, тоже был человек солидный и исконный домовладелец, воздерживавшийся от надстроек и перестроек и делавший на квартирантов лишь «христианские» надбавки (Каширин, однако ж, помнил время, когда он за эту самую квартиру платил только четыреста рублей в год). С своим домовладельцем Филип Филипыч даже близко сошелся, обедывал у него и проводил за пулькой вечера̀. Расстаться с ним представлялось как бы изменою. Сверх того, каждый шаг в этой квартире напоминал ему что-нибудь приятное и даже памятное. Вот здесь ему подали конверт, извещавший его о награждении орденом св. Анны 2-й степени (это был первый полученный им орден, помимо всяких петлиц и даже помимо св. Станислава вторыя); вот на том месте он получил известие о назначении его членом общего присутствия, а вот там сам директор вручил ему (лично для этого приезжал!) звезду Станислава 1-й степени, причем выразил уверенность, что Каширин и впредь будет лучшим украшением ведомства «Дивидендов и Раздач». В этой квартире он сосредоточил тысячу безделушек, которые с таким тщанием собирал в течение целой жизни: здесь хранились разные сувениры, вышитые подушки, коврики, подаренные дамами; этою квартирой он гордился, когда у него, раз или два в год, собирались знакомые дамы, слушали piano mécanique и кушали конфекты, фрукты и мороженое. И вдруг, расстаться с этим дорогим, излюбленным гнездом… никогда!
Итак, вот первая статья расхода в тысячу рублей (почти треть всего доходного бюджета), которую ни под каким видом урезать нельзя.
Вторая статья — лакей Готлиб. Готлиб, яко немец, получал с едой четыреста восемьдесят рублей в год, а с праздничными выходило даже несколько более пятисот рублей. Расход этот оказывался несомненно непосильным. Ежели, на место Готлиба, нанять Ивана или Прохора, то, конечно, это обойдется рублей на двести дешевле, но зато, во-первых, от Прохора наверное будет вонять, во-вторых, он непременно будет ходить в гости в барских брюках и сюртуках, в-третьих, станет постепенно пропивать господское белье, в-четвертых, из квартиры-игрушечки сделает свиной хлев. В результате окажется убыток, вдвое больший против того, чего стоит сам Прохор со всеми своими потрохами. Ежели же нанять не Прохора, а Амалию, то еще бабушка надвое сказала, дешевле ли она обойдется, нежели Готлиб, особливо если Амалия… Хотя же он, при почтенных своих летах, и надобности существенной не находил в женском уходе, но ведь с другой стороны… Но предположим, что он и устоит против искушения — кто же, однако, поручится, что один факт пребывания Амалии в его квартире не подаст повода для бесчисленных и притом незаслуженных анекдотов? Вот если бы он держал дома обед и Амалия могла совместить в своем лице и кухарку, как это водится у отставных чиновников, населяющих Колтовские*, — ну, тогда…