Театральное эхо - Владимир Лакшин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вас. И. Немирович-Данченко пишет так горячо и взволнованно, как будто он лично задет пьесой. Ни тени спокойствия и рассудительности. Выражая поначалу симпатии к автору, он, однако, беспощаден к нему: ни единой живой сцены, ни одного достойного лица. Особенно примечателен упрек в самовлюбленности. Задетая Чеховым художественная среда, которую он укорял в фетишах внешнего успеха и тайном самодовольстве ее мэтров, возвращала ему бумерангом этот упрек.
Следует особо оценить, что адресатом, этого примечательного письма был родной брат Василия Ивановича – несколько менее известный тогда драматург и театральный критик Владимир Иванович Немирович-Данченко. Можно лишь восхититься независимостью его характера и взглядов в искусстве, если после такого письма он продолжал считать «Чайку» более заслуживающей Грибоедовскую премию, чем собственная его пьеса «Цена жизни». А готовясь к созданию нового театра, уговаривал (и уговорил) Чехова забыть о провале, отдать, в конце концов, пьесу молодой труппе «художественников».
Но тем ярче выступает на этом фоне яростная и неподдельно искренняя предвзятость беллетриста Немировича-Данченко, солидарная с мнением и других его петербургских коллег. Чехов не только усомнился в человеческой цельности и духовной глубине таких натур, как Аркадина и Тригорин. Он еще осмелился будоражить совесть «людей успеха», поставив рядом с ними молодого человека с его хаотичными, но беспокойно-искренними исканиями, русского Вертера, способного к горестным самопризнаниям и пускающего в конце концов пулю себе в сердце.
Честь считаться прототипом Нины Заречной оспаривали несколько женщин: среди них Лика Мизинова, Лидия Авилова и неудавшаяся актриса Людмила Озерова. В Аркадиной находили нечто от талантливой и самоупоенной московской премьерши, неравнодушной к Чехову Лидии Яворской. В Тригорине, как известно, находили черты И. Потапенко.
Но никто, кажется, ни разу в мемуарной и научной литературе не рискнул назвать какой-либо прототипический источник для образа Треплева. Неужели он соткался из воздуха? Разумеется, следует указать на интерес Чехова к исканиям в эту пору только что появившихся молодых русских декадентов. Он вообще с любопытством вглядывался в первые опыты символистской драмы: в пору создания «Чайки» интересовался пьесой «Ганнеле», советовал Суворину обогатить репертуар своего театра «декадентскими» пьесами. Л. Толстой утверждал, что декадентство, обольщающее новизной, это болезнь. Чехов, возможно, не стал бы с этим спорить, но не потерял к этой болезни интереса. Еще в 1880-е годы, говоря об отсутствии целей в новом поколении, Чехов в одном из писем определил это тоже как болезнь, но заметил, что послана она, наверное уж, «недаром». «Недаром она, недаром с отставным гусаром…»
В молодой литературе, в том числе той, что тяготела к «Северному вестнику», Чехов мог наблюдать неумелые, но искренние попытки борьбы с шаблоном и рутиной, с робкой описательностью привычной беллетристики. Но ведь все это литературная абстракция. А какое-то живое лицо, чья-то судьба наверное же стояла перед его внутренним взором, когда он писал Треплева. Какая же, чья?
На основании новых, не публиковавшихся прежде данных можно с большой долей уверенности утверждать, что прототип Треплева – реально существовавшее лицо. Чехов не знал этого молодого человека, но его судьба прошла как бы совсем рядом с ним: он много слышал о нем и много о нем думал.
1 мая 1887 года в семье Суворина случилось несчастье: застрелился сын Володя. Александр Павлович Чехов, вращавшийся в кругу столичных газетчиков, написал об этом брату, щегольнув познаниями в латыни: «Filius redactoris “N. V.”, studiosus, secundatu, exit ad patres sua volunte revolverans cordem». («Сын редактора “Нового времени”, студент, второй по старшинству, покончил с собой выстрелом в сердце»). Чехов отвечал 20 мая 1887 года: «Твое письмо на латинском языке гениально… В особенности хорошо «revolverans cordem». Видно, что его больше поразила форма сообщения, чем его суть. С Сувориным он был тогда едва знаком, Володю в глаза не видел.
Не знал в ту пору Чехов и того, что второй сын Суворина был начинающим литератором и, по-видимому, носил в своей юной душе настроения «бури и натиска». Под кровлей известного всему Петербургу литературного дома назревал бунт против знаменитого отца. Была ли то обычная попытка самоутверждения или едва прикрытый протест против консервативных взглядов и театральных вкусов Суворина-старшего? Трудно с уверенностью ответить на это. Но так или иначе, а Володя написал какую-то «странную», по словам его родителя, но не лишенную дарования пьесу под названием «Старый глаз – сердцу не указ» и едва ли не в день самоубийства читал ее дома, терзаясь всеми муками молодого самолюбия.
2 мая 1887 года Суворин записал в дневнике: «Вчера застрелился Володя… Вечно один, вечно сам с собой… Вчера я слушал его странную комедию – везде умно, оригинально. Из него вышел бы талант, и я опять ничего не мог и не умел сделать»[98].
Горькое раскаяние, запоздалое сожаление отца сквозит в этих строчках и, может быть, не доверенное дневнику чувство вины: не сказал ли он Володе что-то небрежно-снисходительное о его пьесе, тем самым подтолкнув к роковому решению? Последние строки дневниковой записи довольно темны. Здесь будто недоговорено что-то или введен отвлекающий, ложный мотив, заставляющий вспомнить позднейшее наблюдение Чехова: «Суворин лжив, ужасно лжив, в особенности в так называемые откровенные минуты».
Семья Сувориных была необычная, сложная. От первого брака по смерти жены у Суворина осталось четверо сыновей: Михаил, Владимир, Алексей, Валериан. Анна Ивановна, почти ровесница старшим детям, стала их молодой мачехой. Валериан был слабого здоровья и умер через год после Володи, в 1888 году. «Что-то фатальное тяготеет над его семьей», – писал Чехов Плещееву. Алексей физически был крепче, но неуравновешен. Он наследовал дело отца и с конца 1880-х годов был фактически редактором «Нового времени», ведя его во все более реакционном духе и временами вызывая возмущение Чехова своими выходками. На одинокого, замкнутого Володю обращали мало внимания, тем более что в новом браке подрастали уже свои дети: Анастасия и Борис. Володя мог ревновать к любимцу отца – Алексею, сложные отношения, по всей видимости, возникли у него с мачехой.
Тем более несомненно, что самоубийство Володи было для Суворина незаживающей душевной раной. Не забылось оно, конечно, и полгода-год спустя, когда, сблизившись с Чеховым, Суворин проводил с ним в разговорах целые вечера – в Петербурге в сентябре 1887 года и на своей даче в Феодосии, где Антон Павлович гостил десять дней в июле 1888 года. «Целый день проводим в разговорах, – писал он оттуда Леонтьеву-Щеглову. – Ночь тоже. И мало-помалу я обращаюсь в разговорную машину. Решили мы уже все вопросы и наметили тьму новых, никем еще не приподнятых вопросов». Трудно, да просто и невозможно представить, чтобы Суворин не рассказывал Чехову о своей недавней семейной трагедии.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});