Последние дни Помпей. Пелэм, или Приключения джентльмена - Эдвард Бульвер-Литтон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все удивлялись тому, что и в парламентских его выступлениях и в обычных беседах отсутствовали крайние и резкие суждения, а также пламенная романтическая восторженность, которой по своему душевному складу он, по-видимому, должен был предаваться. Доводы его бывали всегда хорошо и здраво обоснованы, ясно и логично выражены. Правда, страстный и пылкий его темперамент иногда проявлялся в энергичном тоне выступлений или во внезапном и неожиданном взрыве бурного красноречия. Но все это было так естественно, отличалось такой непосредственностью, не только прямо относясь к делу, но особенно ярко подчеркивая его суть, что не вызывало раздражения даже у самых матерых, холодных и расчетливых циников Палаты.
Одно из довольно часто встречающихся противоречий человеческой природы (в Гленвиле оно проявилось с необычайной силой) – это наличие у людей, одаренных воображением и яркой индивидуальностью, отличного здравого смысла, которым они пользуются, когда хотят словом или делом помочь другим, но которым пренебрегают, когда речь идет о них самих. Вскоре Гленвила стали считать наиболее способным и выдающимся из всех молодых членов Палаты. Что же касается холодности, которую он проявлял, избегая заводить близкие отношения с членами своей партии, то она только усиливала в них чувство уважения к нему, хотя и не способствовала возникновению более теплых чувств.
Привязанность к нему леди Розвил ни для кого не составляла тайны. Имя ее было настолько знаменито в высшем свете, что малейший ее взгляд или поступок тотчас всеми замечались, а затем служили пищей для пересудов. А ведь несмотря на то, что все происходило на глазах наблюдающего за нею общества, эта прелестная, но неосторожная женщина слишком часто забывала обо всем на свете, кроме своего романтического увлечения. Гленвила же оно, видимо, не только не трогало, но он просто не замечал его, и когда ему приходилось волей-неволей бывать в толпе светских людей, он неизменно сохранял свою суровую, холодную, равнодушную к окружающим сдержанность, из-за которой все о нем судачили и никто его не любил.
Недели через три после первого выступления Гленвила в Палате я пришел к нему, чтобы передать одно предложение лорда Доутона. Поговорив о деле, мы перешли к темам более личного характера, и под конец я упомянул Торнтона. Надо иметь в виду, что мы с Гленвилом никогда не говорили об этом человеке. Ни разу также не коснулся Гленвил наших прежних встреч и не упоминал о том, что в Париже он жил, изменив свою внешность и под вымышленным именем. Какова бы ни была связанная с этим тайна, не вызывало сомнений, что это нечто весьма для него мучительное, и потому мне не подобало на нее намекать. В данный момент он говорил о Торнтоне совершенно равнодушно.
– Я, – сказал он, – в свое время знал этого человека; за границей он был мне полезен, и, несмотря на то, что это личность неблаговидная, я хорошо уплатил ему за оказанные мне услуги. С тех пор он не раз обращался ко мне за деньгами, которые спускал в игорных домах, как только получал. Похоже на то, что он связался с шайкой самых отъявленных шулеров, и я больше не желаю помогать ему и его приятелям в их гнусных делах. Это подлый, продажный мошенник, который ни перед чем не остановится, только бы ему заплатили!
Гленвил помолчал, а затем спросил меня, причем лицо его слегка покраснело, а голос звучал неуверенно и смущенно:
– Помнишь ты в Париже мистера Тиррела?
– Да, – ответил я, – сейчас он в Лондоне и…
Гленвил вздрогнул, словно ужаленный.
– Нет, нет, – возбужденно вскричал он, – он же умер в Париже, умер от голода, в нищете!
– Ты ошибаешься, – сказал я. – Он теперь сэр Джон Тиррел и владеет значительным состоянием. Я сам видел его три недели тому назад.
Гленвил положил руку мне на плечо и посмотрел в мои глаза долгим, мрачным, испытующим взглядом, а лицо его с каждым мгновением становилось все мертвенней, все бледней. Наконец он отвернулся и что-то пробормотал сквозь зубы. В тот же самый миг дверь открылась, и доложили о приходе Торнтона. Гленвил бросился к нему и схватил его за горло.
– Собака! – закричал он. – Ты обманул меня: Тиррел жив!
– Руки прочь! – вскричал картежник с вызывающе злобной усмешкой. – Руки прочь! Не то, клянусь богом, создавшим меня, я тоже сумею вас придушить!
– Негодяй! – произнес Гленвил, изо всех сил тряся своего противника, и его худощавое, истомленное болезнью, но все еще мускулистое тело дрожало от исступления. – Ты смеешь угрожать мне! – И с этими словами он отбросил Торнтона к противоположной стене с такой силой, что у того изо рта и носа хлынула кровь. Картежник медленно поднялся и, отирая кровь с лица, устремил на своего обидчика горящий злобой взгляд, а на лице его отражалась такая ненависть и жажда мщения, что кровь застыла у меня в жилах.
– Мой час еще не пришел, – вымолвил он спокойным, ясным, холодным тоном и вдруг, совершенно изменив повадку, подошел ко мне, слегка поклонился и сделал какое-то замечание о погоде.
Гленвил же упал на диван, изможденный не столько сделанным сейчас усилием, сколько приступом ярости, которая его вызвала. Через несколько мгновений он встал и сказал Торнтону:
– Простите меня. И пусть это будет возмещением за нанесенные вам повреждения.
С этими словами он вложил в руку Торнтона большой и, по всей видимости, туго набитый кошелек. Сей veritable philosophe[615] принял его с видом собаки, которую ласково треплет хозяйская рука, только что нанесшая ей побои. Он ощупал кошелек короткими жесткими пальцами, словно желая убедиться, основательно ли он набит, и преспокойно сунул его в карман брюк. Затем он старательно застегнул карман, оправил жилет, словно желая получше спрятать деньги, и, обернувшись к Гленвилу, произнес в своем обычно своеобразно вульгарном стиле:
– Меньше слов, сэр Реджиналд, больше дела. Золото хороший пластырь для ссадин. Итак, если угодно, – спрашивайте, я вам отвечу. Но, может быть, вы считаете, что мистер Пелэм здесь un de trop.[616]
Я уже направился было к двери, чтобы уйти, но Гленвил крикнул:
– Стой, Пелэм. У меня к мистеру Торнтону только один вопрос. Джон Тиррел жив?
– Жив! – ответил Торнтон с насмешливой улыбкой.
– И он не нуждается? – спросил Гленвил.
– Не нуждается, – как эхо повторил Торнтон.
– Мистер Торнтон, – произнес спокойным голосом Гленвил. – С вами я теперь покончил, вы можете идти.
Торнтон поклонился с почтительно-ироническим видом и, как ему было велено, удалился.
Я взглянул на Гленвила. Его лицо, которому суровое выражение всегда было более свойственно, чем мягкое, сейчас было просто страшным. По нему пролегли глубокие морщины. Гнев и непреклонную решимость выражали сдвинутые над большими горящими глазами брови. Зубы были сжаты, словно тисками, а тонкая верхняя губа горько покривилась и мертвенно побелела. Высокий, весь превратившийся в комок нервов, он склонился над спинкой стула, которую сжимал правой рукой, сжимал с такой железной силой, что стул под конец не выдержал и с треском сломался, как ореховая тросточка. Этот пустяк привел Гленвила в себя. Самообладание как будто вернулось к нему, и он извинился передо мною за свою несдержанность.
На прощанье я произнес несколько пылких сочувственных слов и оставил его в одиночестве, которого, как я видел, он жаждал всей душой.
Глава LII
Притворяясь охваченным только стремлением к удовольствиям, я таил в своем сердце суетную жажду власти; за легкомысленными речами скрывал знание вещей и работу ума; и понимающим взором заглядывал во все потаенные глубины, делая вид, что, подобно всему прочему стаду, безмятежно плыву по течению.
«Фолкленд»[617]Когда, возвращаясь домой, я обдумывал то, чему только что был свидетелем, мне припомнились слова Тиррела, будто Гленвил ненавидел его из-за предпочтения, оказанного Тиррелу одной особой, с которой оба они были связаны в дни юности. Объяснение это казалось мне мало правдоподобным. Во-первых, причина была явно недостаточной для подобного вывода. Во-вторых, непохоже было, чтобы молодому и богатому Гленвилу, наделенному самыми разнообразными достоинствами и к тому же поразительно красивому, мог быть предпочтен вечно нуждающийся в деньгах мот (каким в то время был Тиррел), с грубоватыми манерами и неотесанным умом, человек, может быть и не вызывающий отвращения, но уже не самой первой молодости, которого к тому же можно было сравнить с Гленвилом не больше, чем Сатира[618] с Гиперионом[619].
Тайна эта возбуждала мое любопытство гораздо сильнее, чем должно было бы привлекать внимание разумного человека нечто, его не касающееся. Как раз когда у меня возникли эти мысли, ко мне подошел Винсент; различие в политических взглядах за последнее время сильно отдалило нас друг от друга, и потому, когда он взял меня под руку и увлек за собою по Бонд-стрит, я был немного удивлен его дружелюбием.