Ледолом - Рязанов Михайлович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет, никого не припомню.
— Опять неправду говоришь. С Ляпым ты не мог не встречаться. На улице, на реке. А теперь скажи мне откровенно: почему из дому ушёл?
Я онемел. Чего угодно, лишь не этого вопроса ожидал. Откуда, от кого он мог узнать?
— Плохо. Очень плохо, Гера. Ты стал неискренним. Скажи мне и поверь, что добра тебе желаю: что произошло? Дома неприятности? Мать зашпыняла? Отец наказывает? В школе учёба не совсем гладко идёт? Или ещё что? Почему из дому-то ушёл? Или тебя на этот шаг кто-то подбил? Кто?
— Никто меня не подбивал. Просто не пошёл домой, да и всё, — замкнулся я.
«Ишь чего захотел — чтобы я пацанов предал», — воспротивился я мысленно.
С этого мига мне стало ясно, что ничего ему не скажу. Не мог я рассказывать этому чужому, возможно и хорошему, человеку об отце, о его отношении ко мне, о пацанах, о моих мыслях, устремлениях, мечтах… И о себе я подумал с какой-то ясной беспощадностью: сам во всём виноват! Делал бы то, что положено всем, не было бы ничего этого. Испорченный я человек. Не как все обычные хорошие ребята. Правильно Александрушка пилила меня в своём школьном кабинете. Я ту беседу запомнил. Завуч раздражённо выговаривала мне:
— Почему ты, Рязанов, не хочешь быть таким, как все? Почему? Учишься неважно, хотя способности у тебя есть. Отвечай: почему? Это так просто: выучить вовремя слово в слово, что задано преподавателем. И никто тебе замечаний делать не станет.
— Я не могу слово в слово. Не получается, — ответил я правдиво.
— Почему не получается? Другие могут, а ты не можешь?
— Я могу повторить, как понимаю. Своими словами. Я ведь не попугай.
На этом добрый наш разговор завершился. Далее он пошёл в другом тоне.
— Своими? — разозлилась Крысовна. — Как понимаю! Да ты у нас, Рязанов, мыслитель! А этого от тебя никто не требует. Никакие твои «оригинальные» мысли никому не нужны. От тебя требуется вы-у-чить! Понятно? — вы-у-чить то, что положено. Что напечатано в учебнике и рассказано учителем. И запомни на всю жизнь: повторение — мать учения.
— Зачем зубрить то, что и так понятно? Или не хочу.
— Знаешь, Рязанов, либо ты будешь учиться, как все и как полагается по программе, либо распростишься со школой. Такие, как ты, нарушители режима, школе не нужны. Усвоил? Не попугай.
Я упрямо промолчал. Хотя подмывало заявить: да, я не попугай. Она поняла меня правильно.
На том мы и расстались. Довольно мирно. Похоже, школе я и в самом деле не нужен, права Крысовна. Не хватает мне послушания. Не умею я безоговорочно подчиняться приказам старших. Это мой большой недостаток. И ничего поделать с собой не могу.
— Так что? — услышал я голос Батуло. — Не глупи. Будешь со мной откровенным? Пойми, я тебе помочь хочу. Пока не поздно.
«Ничем ты мне не поможешь, — ответил я начальнику мысленно. — Никто мне не поможет. Только я сам».
— Так. Не хочешь. Ты скоро убедишься, что напрасно вёл себя неискренне. И повторяю тебе как сыну: не надо сюда больше попадать. Пойми — ты уже почти взрослый. Дорогу в жизнь следует пробивать не с милицейских приводов и протоколов. Без образования в жизни трудно сделать то, что тебе предстоит. Парень ты, похоже, неглупый, вот и не валяй дурака. Топай домой. Условились?
Явившийся дежурный спросил начальника:
— Под расписку родителям?
— Отпустите его. Сам до дому дойдёт. Не обманешь меня, Гера? Домой пойдёшь?
— Домой, честно говорю, не пойду, — ответил я — чтобы не видеться с отцом. — А Сапожкова вы отпустите? Он тоже ничего плохого никому не причинил. Честное слово. Он просто несчастный пацан. Не везёт ему в жизни. А он хороший мальчишка. Сегодня мы с ним весь день работали. Три двадцать за сданный металлолом выручили. Это разве не заслуживает похвалы? Пусть подрастёт — где-нибудь устроим. Работать будем.
Батуло долго изучающе смотрел на меня, тяжело вздохнул и ответил:
— И Сапожкова отпустим. Чего ему у нас делать? Иди. Прощай. Отцу скажи, чтобы пришёл ко мне на беседу, я направлю повестку. Я здесь всегда. Пусть приходит в любое время.
Так он и разбежался. Хотя по повестке, возможно, и придёт. «Вот и беседуйте с ним, мне всё равно», — подумал я. И машинально сказал:
— До свидания.
Я безошибочно чувствовал, что начальник милиции продолжает рассматривать меня, словно ожидая продолжения беседы. Откровенной. Обо всём, что мне известно. Однако она не состоялась. Я не взглянул ни на него, ни в его глаза и молча вышел из кабинета.
С облегчением миновал обшарпанные, окрашенные в тёмно-зеленый цвет и захватаные, грязные стены милиции, с силой захлопнув за собой раздрызганную входную дверь.
Куда теперь? Дождусь Гундосика.
Ждал я его довольно долго. Совсем смеркалось.
Появился он вместе с тётей Пашей. Когда она успела пройти в отделение, не заметил. Наверное, когда Батуло меня допрашивал.
«И вовсе никакая не страшная милиция, — подумалось мне. — Чего её бояться? И Батуло — ничего мужик. Справедливый… Но чем он мне поможет? Лишь навредит. На тех, кто якшался с милицией, пацаны смотрели косо, а иногда и колотили «втёмную».[361] Ох и память у него! Такую бы мне…»
— Пошкандылял я, — объявил Генка тёте Паше, когда я к ним приблизился.
— Куда попёрлись-то? — напутствовала нас Генкина маманя, судя по внешнему виду — с глубокой похмеляги.
— По своим делам. Тебе-то чево? Поканали, Гера.
— Ты что с ней зубатишь? Мать всё-таки, — пожурил я друга.
— Да кака она мне мать… Глаза бы не видали. Деньги наши менты казачнули?
— О чём ты?
— Жухнули? По-русски не понимашь? Деньги где?
— Вот. Отдали всё, до копейки. Я за них расписался.
— Прожрём? На пирожках?
— По штуке. И в баню идём, в прожарку, — предложил я. — Не могу больше — кусаются. А после — к Шилу. Ночь где-нибудь перекантуемся? Иначе мильтоны опять загребут.
— Не забирут, не бзди. Облава закончена. Гады по новой в один день не шманают. Ежли только каво пасут. К примеру, мокрушника какова-мабудь. Аль побегушника из зоны. Не, не приканают по новой — нарыхали[362] уже. Отметились уже в милодии. А о прожарке — непривышный ты, Ризан. Они тебя потому и кусают. А меня — так, маненька. Ну, пошкандыляли!
— Куда?
— Напару, темнота. Под бак. Я заоднем Шекспира заберу. И фантики. В Лёнчиковом лопатнике притырены. Из натуральной кожи.
При упоминании Лёнчика я моментально опять вспомнил праздничную городскую площадь девятого мая сорок пятого года, и меня захлестнуло возмущение.
— Сволочь — твой Лёнчик. Он подлый вор!
— Тебе што, фраеров жалко? — хорохорился, явно копируя кого-то, возможно самого Питерского, Гундосик.
— А ты кто — не фраер?
— Я? Я босяк! Меня в закон блатные примут, потому как я с ними на воле бегаю. И братан мой в колонии чалился… Во! Блатным буду. Чистокровным…
— Ну и шуруй к своим блатным, если у тебя ни стыда ни совести нет. И заткнись — не смей об овоще мне говорить, который якобы вместо совести вырос, — глупость чужую повторяешь, как попугай. Ты лучше сам своим шарабаном подумай: с ворами или со мной? Выбирай!
Ещё малость, и мы расстались бы. Рассорились вконец. Гундосик, однако, колебался в выборе. Я продолжал:
— Если ты своего Лёнчика ждёшь, то и жди. Я один, без тебя, на работу устроюсь. Ну?
Генку охватило смятение. И, видя, что я решительно приготовился выполнить своё обещание, он спросил:
— А в Ленинград чухнём?
— Непременно. Как только заработаем на билеты.
— Ну лады, айда… А пока возьми свой чесно заработанный рупь шестьдесят.
И мы подались в неизведанное. Всякое могло ждать нас впереди. Генка думал о чём-то своём. И мурлыкал любимую песенку тёти Паши:
— Стаканчики гранёныеУпали со стола,Упали и разбилися,Разбита жись моя.
Поздно ночью, но без приключений, мы добрались до ремзавода, в нескольких километрах от Челябинска, недалеко от деревни на берегу озера Смолино. Место нам давно знакомое. В прошлые годы мы бегали на озеро купаться, загорать.
…Усталые, измочаленные до опустошения событиями трудного дня, мы сидим за длинным, грубо сколоченным дощатым столом, по обе стороны которого стоят такие же скамейки. Барак выглядит неуютным — сарай сараем. Нас окружили коротко стриженные ребята в рабочих спецухах. Одни почище, другие позамурзаннее, неотмывшиеся, с въевшимися в поры кожи чёрными точками. Они все явно старше меня. У некоторых — предмет моей зависти — пробиваются усы. И говорят эти бывшие детдомовцы басовито, не то что мы с Генкой, — Гундосик вовсе пискля. И с виду — замухрышка.
Шила нет в бараке — на работе.
Вкалывают ребята в три смены. Его-то мы и ждём, глазея по сторонам. Слушаем радио, висящее за нами, на стене, да отвечаем на бесконечную вереницу вопросов любопытствующих бывших детдомовцев и колонистов, а точнее — бывших обитателей детских концлагерей. Не уверен, что место и нашей будущей работы и остальной жизни чем-то будет отличаться от прежней жизни этих ребят, разве тем, что не за колючкой. И только. Знаю из рассказов того же Коли Шило.