Плутовской роман - Автор неизвестен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лишь одно им удалось правдоподобно изобразить — это голодовку блудного сына, ибо большинство школяров кормили впроголодь. В самом деле, глядя, как они набросились на желуди и стали усердно их пожирать, можно было подумать, что опи воспитывались в какой-нибудь свиной академии, где их сему научили. Ни одной порядочной шутки не нашлось у них, чтобы разогнать сон зрителей, — но от их остроумия так и несло помоями и навозом. Правда, время от времени на сцене слуга запускал свою лапу в блюдо перед носом хозяина и чуть не давился, жадно, с чавканьем поглощая еду, в надежде вызвать всеобщий смех.
На следующий день происходил торжественный диспут, на котором Лютер и Каролостадий бранились, спихивая друг друга с места, как во французской игре. Могу сказать, что тут были нагромождены горы возражений против церковной службы и против папы, но мне не запомнилось более никаких подробностей сего диспута. Противники, думалось мне, замучают друг друга своими доводами — так убежденно и горячо они спорили. У Лютера голос был позычней, и он потрясал и размахивал кулаками яростней, чем Каролостадий. Quae supra nos, nihil ad nos;[71] они не вымолвили ни одного смешного словечка, посему я расстанусь с ними. Но, ей-богу, их телодвижения по временам могли бы чуточку повеселить зрителя.
Я имею в виду не столько сих двух мужей, сколько вереницу всяких спорщиков и ответчиков. Один из них на каждом слоге рассекал воздух указательным пальцем и при этом кивал носом совсем как престарелый учитель пения, каковой отбивает такт, наставляя юнца, готовящегося в певчие. Другой, закончив фразу, всякий раз вытирал себе губы носовым платком, а когда ему казалось, что он закатил потрясающую риторическую фигуру и вызвал неописуемое восхищение зрителей, он всякий раз взбивал себе шевелюру и победоносно крутил усы в ожидании аплодисментов. Третий то и дело вскидывал голову, точь-в-точь как гордый конь, закусивший удила; а то мне представлялось, будто передо мной какой-то необычайный пловец, при каждом взмахе руки прижимающийся подбородком к левому плечу. У четвертого от гнева выступал пот на лбу и пена на губах, когда противник отвергал ту часть силлогизма, на которую не приготовил ответа. Пятый раскидывал руки в стороны, как пристав, который идет впереди, раздвигая народ, и помахивал указательным перстом и большим пальцем, полагая, что он всех ублажил своим заключением. Шестой вешал голову, точно овца, заикался и шепелявил с весьма жалобным видом, когда его измышления терпели сокрушительный удар. Седьмой задыхался и со стоном цедил слова, словно его придушил жестокий аргумент.
Все это были тупые работяги, начитавшиеся книг и набравшиеся кое-каких знаний, но за отсутствием ума не умевшие ими воспользоваться. Они воображали, будто герцог испытывает величайшую радость и удовлетворение, слыша, как они изъясняются по-латыни, и поскольку они только и делали, что приводили на намять Цицерона, он вынужден был их выслушивать. В наше время во множестве университетов завелась глупая привычка превозносить как отменного оратора ловкача, который ворует не только фразы, но и целые страницы у Цицерона. Если из клочков цицероновских писаний он сумеет состряпать речь, он преподносит ее миру, хотя, по существу, это лишь шутовской плащ, сшитый из разноцветных лоскутов. Нет у них ни своей собственной выдумки, ни собственного предмета, но они подделываются под его стиль, и у них получается смехотворная мешанина. Тупоголовые германцы первые занялись этим делом, а нас, англичан, тошнит от их нелепых подражаний. У меня возбуждает жалость Низолий, каковой только и делал, что выдергивал нитки из старой, изношенной ткани.
Все это я сказал походя, но мы вновь должны обратить свои взоры к нашим участникам диспута. Один из них, как видно наиболее тщеславный, увидав, что у ног герцога на возвышении сидит его любимый пес, стал обращаться с речью к тому, и каждый волосок его хвоста награждал возвышенными сравнениями; будь это сука, его комплименты показались бы весьма подозрительными. Другой распространялся о жезле герцога, увешивая его множеством причудливых эпитетов. Нашлись и такие, что занялись герцогским гороскопом и обещали ему, что он не умрет до дня Страшного суда.
Опуская выступления других льстецов того же пошиба, отмечу, что мы встретили в этом торжественном собрании плодовитого ученого Корнелия Агриппу. В то время он почитался величайшим чародеем во всем христианском мире. Ското, который проделывал невероятные фокусы перед королевой, не мог стяжать и четверти славы этого мага. Доктора Виттенберга, его ревностные поклонники, попросили Корнелия Агриппу показать герцогу и всему собранию что-нибудь замечательное.
Один из присутствующих пожелал увидеть развеселого Плавта и просил показать, в какой одежде он ходил и как выглядел, когда молол зерно на мельнице. Другой был не прочь увидеть крючконосого Овидия. Эразм, присутствовавший на этом славном собрании, попросил показать нам Цицерона во всем его блеске и величии в тот момент, когда он произносил свою речь «Pro Roscio Amerino»[72], причем добавил, что, доколе воочию не узрит, с каким упорством защищал Цицерон своего клиента, он ни за что не поверит, что возможно вести открытый процесс с помощью столь странной риторики. Агриппа охотно дал согласие на просьбу Эразма и повелел докторам по этому случаю приостановить прения и всем присутствующим сидеть недвижно на своих местах, — и вот в назначенное время в зал вошел Цицерон, поднялся на кафедру и произнес слово в слово упомянутую речь, но с таким удивительным жаром, с таким пламенным вдохновением, с такими патетическими жестами, что все слушатели готовы были счесть его провинившегося клиента боярством.
Сим деянием Агриппа так себя прославил, что к нему стал стекаться народ. И по правде сказать, ему до того надоели любопытные, приходившие на него поглазеть, что пришлось ранее, чем он намеревался, вернуться к императорскому двору, откуда он прибыл, и покинуть до срока Виттенберг. Мы отправились в путь вместе с Агриппой, ибо нам посчастливилось незадолго перед тем познакомиться с ним. По дороге мы сговорились с моим господином перемениться именами. Между нами было решено, что я буду графом Суррей, а он — моим слугой, — ибо он хотел позволить себе некоторые вольности, не нанося ущерба своему высокому сану; что до моего поведения, то он знал, что будет по своему желанию настраивать его то на высокий, то на низкий лад.
Мы прибыли к императорскому двору; там было у нас множество всякого рода развлечений. Мы распивали вино целыми галлонами вместо английских кварт. Когда пили за наше здоровье, то опорожнили чуть ли не бочонок. Мы жаждали познакомиться с обычаями этой страны, но видели лишь одну диковину, на пиру по случаю коронации императора подавали жареного быка, в брюхе которого был запечен олень, а в брюхе оленя — козленок, начиненный птицами.
Придворные от нечего делать рассказывали нам всякие истории про Корнелия Агриппу; о том, как он показал во сне разрушение Трои приезжавшему сюда нашему соотечественнику Томасу Мору. Далее, когда лорд Кромвель прибыл ко двору посланником короля, Агриппа в магическом зерцале дал ему узреть короля Генриха Восьмого со всеми его лордами на охоте в его лесах в Виндзоре; когда же Кромвель пришел в кабинет Агриппы и настоятельно просил произвести какой-либо необычайный опыт, о котором он мог бы поведать соотечественникам, возвратившись в Англию, Агриппа предложил ему вынуть из шкафа любой из двух тысяч толстых томов и прочесть строчку в любом месте, обязавшись процитировать вслед за тем наизусть двадцать страниц. Кромвель так и поступил, проделал опыт с целым рядом книг, и Агриппа всякий раз давал более обещанного и превзошел все его ожидания. Нам сообщили также, как он показал тогдашнему императору Карлу Пятому девять героев — Давида, Соломона, Гедеона и прочих в том самом образе, в каком жили они на земле.
Завязав во время путешествия с Агриппой довольно дружеские отношения и наслушавшись рассказов о приписываемых ему чудесах, мы с моим господином решили обратиться к нему с нашей личной просьбой. Будучи господином и повелителем, подчиненным графу, я попросил Агриппу показать нам в кристалле живой образ Джеральдины, предмета любви графа, желая увидеть, что она делает в сей момент и с кем разговаривает. Агриппа без малейшего затруднения показал нам ее: она лежала на постели больпая и плакала, погруженная в молитву, тоскуя о своем отсутствующем поклоннике. При виде ее граф не мог сдержать своих чувств и, хотя он взял на себя роль слуги, тут же сложил следующие куплеты:
О чистый дух, что вянешь ты напрасно?О злато, отчего поблекло ты?Болезнь, как смеешь ты вредить прекрасной?Тебе ли помрачать ее черты?Померкло небо, зря ее печали.Листки стихов влажны от плача стали.
Покойся, мысль, на персях белоснежныхИ сердцу девы горестной внимай.Пусть музыка его биений нежныхУмчит тебя в блаженный, мирный край!Я славлю ту, чья речь звучит в ЭдемеИ вдохновляет пас — земное племя.
Ее очей заемлют блеск светила,Бросают отсвет кудри в небеса,Чело блистаньем солнце посрамило,Ее дыханье — свежая роса.Как Фебе, ей подвластны слез приливы,Болезни одр любовь хранит ревниво.
Рук белизна все ложе осияла,Я ослеплен зарей ее ланит.Ты радость подарило мне, зерцало,Хоть образ милой дымкою повит.Тебя лобзать готов я в знак признанья!Нектара сладостней ее лобзанье!
Хотя у нас были веские основания для того, чтобы пробыть еще некоторое время при императорском дворе в обществе несравненного Корнелия Агриппы, от коего мы столь много получали, все же Италия была как сучок в глазу у моего господина. Ему представлялось, что он все еще не выехал за пределы Уэльса, поскольку он еще не достиг сей страны — горнила, где столь своеобразно выковываются умы.