Том 1. Российский Жилблаз - Василий Нарежный
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я. Очень рад буду, когда прибьешь один экземпляр у ворот дома, в котором живу.
Он. А где ты живешь и кто сам таков, варвар?
Я. Во дворне князя Латрона, я секретарь его и муж здесь почивающей!
Если бы самый сильный удар грома над ним обрушился, он бы так не ужаснулся. Отскочив назад, сдернул с головы шляпу и замолк. Я оставил его также молча, доволен будучи сим мщением.
Когда по смерти Ликорисы я совсем перебрался во дворец княжеский, то мало-помалу начал оправляться от своей горести и заниматься прежнею должностию. Хотя милостивое расположение моего благодетеля не переменялось, но со дня отбытия Феклуши служители начали не так-то слепо мне повиноваться, а просители не так униженно кланяться.
В один вечер заметил я в доме великую суматоху, и когда спросил о причине, мне отвечал мой камердинер, ибо я и прежде того завел собственных слуг:
– Как, вы не знаете, что в покои сестрицы вашей переезжает мамзель Виктория, первая танцовщица на здешнем феатре?
Тут и он бросился помогать ей управляться. «Проворен же его светлость, – сказал я сам себе. – Не пора ли, князь Гаврило Симонович, и тебе укладывать чемодан свой и за добра ума убираться, пока новый брат, сват или дядя новой богини, отняв у тебя место, не похитил небольшого скарбишка, нажитого от душевных и телесных трудов твоей сестрицы! А невероятно, чтоб красивая мамзель не имела близких родственников, когда и моя княгиня в них не нуждалась!» Когда я так рассуждал и не знал, чем начать, боясь навлечь гнев княжеский, если съеду от него просто, не будучи вытолкан в шею, вошел ко мне старый служитель дома, который более всех радел ко мне, и сказал:
– Милостивый государь, вы теряете самое прекрасное время! Весь двор наш, начиная от Гадинского, теперь на поклоне у мамзели Виктории. Летите туда с поздравлением на новоселье. И сестрица ваша на меня гневалась, что я пренебрег сию учтивость. Но я стар, и лишние милости для меня не нужны.
Прежде бы и я сего не сделал, но, испортись совершенно в своем нраве, я принял совет старика с радостию, вынул блюдо, положил хлеб и солонку по русскому обычаю и пустился в чертоги Виктории. Там сверх Гадинского со всею челядью увидел я и князя, сидящего на креслах, сложа нога на ногу. Сия неожидаемая встреча привела меня в немалое смятение, и я легко сказал бы довольно глупое приветствие, если бы Гадинский не дал одуматься. Стоя пред Викториею, вытянувшись и левую руку держа у груди и шевеля пальцами, а правою водя направо и налево, он дрожащим голосом говорил витиеватую проповедь – один за всех; а прочие как факиры бесновались, шаркая взад и вперед ногами и толкая друг друга. Посему я должен был остановиться назади и ожидать конца сей комедии, которая кончилась трагедиею совершенно во вкусе Шекспировом. Виктория была и подлинно прекрасная женщина и гораздо моложе Феклуши. Во время речи Гадинского она забавлялась, дразня двух маленьких обезьян, перед нею прыгавших. Гадинский, отправя ораторскую должность, сделал богине храма такой неумеренный поклон, что толстая коса его опрокинулась со спины на затылок и щелкнула по голове одну из обезьян. Известно, как зверь сей мстителен. Обезьяна ухватилась лапами за косу, и когда секретарь приподнялся, увидел ее и, побледнев, возопил: «Ах!» – другая обезьяна, погнавшись за первою, мигом взлетела на спину и впустила когти в затылок. Когда Гадинский подносил руку, чтобы снять их, они его кусали, равным образом поступали и с лакеями, которые были посмелее и покушались помочь страждущему секретарю.
Князь, улыбаясь, приказывал Виктории снять их, но девка сия не торопилась и, бегая вокруг Гадинского, хохотала так громко, что можно бы из нее сверх танцовщицы сделать добрую певицу. Гадинский, быв укушен местах в десяти, крепко озлился, что так неблагородно поступают с оратором, схватил обезьяну руками за хвост и, стиснув зубы, начал тащить что у него было силы. Обезьяна, не хотя поддаться, уцепилась и лапами и зубами за потылицу, а другая, видя секретарский умысел, начала клочками рвать волосы и кидать в предстоящих. То-то подлинно сражение! Однако Гадинский был неуступчив, как и должно секретарю. Слезы катились у него градом, однако он кряхтел и продолжал тащить. Наконец, собрав все силы, вдруг присел и так рванул, что упрямый зверь отлетел от затылка, имея обе передние лапы и рот полные волос: может быть, и не от злости или мщения, а от одного стремления рук Гадинского обезьяна так звонко треснулась об пол, что страшно закричала. Устрашенная ее подруга также соскочила. Вот кто посмотрел бы, с каким лицом, полным, ужаса, и с каким криком бросилась Виктория на помощь своей визжащей любимице. Можно бы подумать, что они ударились об заклад, у кого звонче голос. Виктория, подняв обезьяну и погладя ее, обратилась к князю и сказала величаво:
– Кто этот невежа и грубиян, что осмелился так дерзко поступить в вашем присутствии, а притом с моею обезьяною?
Между тем как она говорила слова сии, проклятый зверек, свирепо смотревший на своего соперника, утирающего кулаками слезы, подставил к заду лапу, испражнился в нее и швырнул прямо в лицо Гадинского. Тут нечего было ему более делать. Он закрылся обеими руками и ударился бежать, всех толкая. Таковое удальство обезьяны крайне понравилось Виктории, и она улыбнулась. Пользуясь сего минутою, я подошел к ней по-танцмейстерски и, уклоня голову, как настоящий французский петиметр, произнес:
– Милостивая государыня! позвольте мне иметь счастие поздравить вас на новоселье и, следуя старинному русскому обычаю, иметь честь представить вам хлеб и соль!
Тут я постановил принесенное на стол, также искусно поклонился и, отступив, вытянулся, как козырь. Она приятно взглянула на подарок, потом на меня, кивнула головою и спросила князя:
– Это кто у вас?
– Это мой секретарь, – отвечал он, – и человек очень хороший. Господин Чистяков! – продолжал он, – если ты с такою же ревностию будешь и впредь служить мне, то никогда забыт не будешь! – Я раскланялся и вышел, будучи весьма доволен таким щегольским своим поступком. Как Гадинский ничего сего не видал и не слышал, то лукавый подучил меня пойти к нему и похвастать. Пусть же знает он, что я не промах, и, два только года будучи у вельможи, выкинул такую редкую штуку; а он, проведши столько лет, не смекнул того.
Пришед к нему, застал его в крайнем унынии, расхаживающего большими шагами по комнате. Тщетно жена и дочь приступали к нему с вопросами. Он был нем. Наконец, спросил меня томно:
– Были вы на поклоне у мамзели?
– Был, – отвечал я весело, – да того мало; я сделал притом славное дело!
После сего, не дожидаясь от него вызова, начал рассказывать об удальстве своем. Он слушал меня со вниманием, и когда я кончил, он наполнился яростию, схватил себя за уши и произнес, смотря вверх:
– О я, злополучный. О безумная жена, о несмысленная дочь! Вы знали, куда и зачем иду я! Как не могли вы вспомнить о подарке, когда я сам был такой фаля, что о том не догадался. Хотя дарить на новоселье человека есть собственно обычай русский, но такие обычаи нигде не противны. Скажите, пожалуйте, Гаврило Симонович, каков был князь, когда я от него вышел?
Я не понимаю, что мне вошло в голову пошутить над ним. По крайней мере я не ожидал от того важных следствий.
– Ах! – отвечал я на вопрос его, – лучше бы вы и не спрашивали!
– Что, что такое?
– Князь так рассвирепел, как тигр или крылатый змей. Он заскрипел зубами, начал ногами бить в пол, а руками об стол и потом сказал: «Как? Он дерзнул в моем присутствии схватить за хвост? И кого же еще? Обезьяну! И чью? Праведное небо! Мамзели Виктории! Разве это не то же, что во дворце в присутствии монарха извлечь на противника шпагу. Вот я ему! Вот уж я ему!» – При сем для наведения на него большего ужаса я так искривлял лицо, что чуть не вывихнул себе челюстей, так сердито действовал я!
– Милосердый боже! – сказал он в отчаянии и весь дрожа, после чего грянулся на пол. Мы бросились ему помогать, подняли; но хотя в нем было дыхание, но самое слабое, и он не открывал глаз. Жена вопила жалобно:
– Ах ты, голубчик мой, что ты так пужаешься? Вить я-таки хоть немного знакома князю и не хуже других ему услуживала. А Матрена, дочь моя, чем плохо угощала до сих пор молодого князя Латрона?
Хотя таковые надежды, казалось, были основательны, но Гадинский не приходил в себя, и мы позвали доктора, который, прилежно осмотрев немощного, объявил с приятною улыбкою, что он в параличе и притом без всякой надежды к исцелению. Все горестно вскрикнули, а я задрожал от ужаса. Не желая быть свидетелем плачевного позорища, я пошел домой, не зная, чему более дивиться, своему ли неразумию, трусливости ли моего товарища или бесстыдству жены его, объявляющей причины своей надежды.
Три дня сряду князь, не видя у себя Гадинского, спросил об нем, и я объявил об опасной его болезни.