Мусоргский - Сергей Федякин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ответил Ларошу В. В. Стасов. Его отпор более похож на уже привычную перебранку. Говорить впрямую, что новая русская школа — это замечательно, талантливо, значительно, давно не имело смысла. И сюжет статьи пришлось построить иначе: к чему может привести ограниченность вкуса «консервативного» критика и недобросовестность в скоропалительных обвинениях — в утрате интереса и к его позиции, и к тому музыкальному направлению, которое он защищает. Благо сам Ларош признал, что новая русская школа завоевывает новых и новых поклонников, — и разве не этим вызвана была его музыкально-критическая ругань…
* * *В мае начнутся сомнения. Что-то смутило «généralissime». Мусоргский пытался вникнуть в его доводы, но сам, похоже, казался Стасову тем же упрямцем, каким и всегда был. Разговоры, обсуждения, размышления. «Бах» — по давней привычке — успевал общаться со всеми или беседуя, или в письмах. То Антокольский, то Репин, то Верещагин, то Голенищев-Кутузов с «Шуйским», то Римлянин, поглощенный поиском «Сборника народных русских песен» 1790 года, то Алексей Суворин, редактор «Нового времени». А тут и новые идеи по поводу собственной книги забрезжили. Той, что и название уже имела, и множество выписок для которой было заготовлено. Ну да, «Разгром», пересмотр ценностей. Но ведь и объяснение ложных авторитетов должно же какое-то быть. И вдруг подумал, не включить ли сюда очерк с названием «Публика»? Дать своего рода историю «публик» разных эпох, разных народов, то есть дать историю мнений, историю ощущений. Что испытывали люди, стоя перед картиной, скульптурой, зданием, слушая музыку? И сама идея была свежа, и как бы она могла прозвучать в книге! Но ведь сколько сил нужно положить на это! Он перебирал в памяти мемуары, путешествия, записки, художественные биографии, авторов давних, авторов-современников, авторов разных континентов. И всё перечитать, из всего извлекать эту «публику»! Задача была неподъемная.
И как-то разом непосильная идея навалилась на «Баха», и сам он вдруг навалил множество соображений на Мусорянина. После одного их разговора, который был скомкан внезапными визитерами, взялся за письмо, чтобы изложить все последовательно и подробно.
Стасову показалось вдруг, что как только государи Иван и Петр и сама правительница Софья исчезли из действующих лиц, так ослабла сюжетная сторона «Хованщины». Хоров много, хоры замечательные. Но при чем здесь Марфа, Голицын и прочие? Их и не видно на сцене. Они словно повисли где-то между полом и потолком. Усилить роль героев — вот что надо бы Мусорянину. С этим он и взялся за письмо. И посыпались предложения, которые, так казалось, должны были усилить драматическую коллизию сочинения.
«Нельзя ли, чтоб Марфа была не только раскольница, сообщница Голицына, — но еще молодая вдова, пышащая жизнью, и — любовница Голицына? Нельзя ли, чтоб она в этом 2-м акте пришла к нему по его призыву, колдовала ему, иронически подтрунивала бы над ним и его корреспонденткой, амурной княжной Софьей, а потом вдруг, из задумчивой и иронической, вдруг превратилась в решительную и принялась бы объявлять Голицыну, что не хочет она дольше быть в связи с ним, что все это ей противно, что грех страшен, что их „правая вера“ запрещает ей такое дело, что не хочет она также принимать участие во всех их политических делах, от всего отступает и уходит вон».
Кажется, «généralissime» не понимал, кем была для Мусорянина его Марфа. Стасовский Голицын и вправду мог гореть желанием погубить раскольницу из-за целой смеси перепутанных чувств: ревность, оскорбление, страх доноса. И Хованский являлся в этом сценарии к князю Василию не только лишь на совет, но и с желанием свести счеты. Да и в третьем действии «есть превосходная музыка, но действия и интереса никакого. Связи с остальной оперой — тоже нет никакой». И придумалось «Баху»…
Андрей Хованский врывается в стрелецкую слободу подначивать стрельцов из самых бойких — за деньги, за вино, ради удали — выкрасть красавицу-лютерку. А тут Марфа, воспламеневшая старым чувством: «…Решимость ее отдалиться от всего житейского — сломана, она задыхается от ревности, бешенства, похоти к молодому красивому гусару XVII века, — она мечется и бросается как истинная Путифарова жена, голос раскольничества и „правой веры“ потух и замолк в ней, осталась только влюбленная до бешенства, ревнующая женщина». И Андрей — в ответ — отбивается, «объявляет, что не любит ее, никогда любить не будет чужую рабу, голицынскую любовницу!..» И вот Марфа одна. «Она уничтожена, она убита, она с ужасом озирается в своем одиночестве, и вот тут-то подкрадывается к ней Сусанна, немая свидетельница всей этой сцены из глубины улицы (или из окна); Сусанна, желтая, пергаментная, сухая, завистливая, высказывает всю свою ненависть к Марфе, высказывает все свое торжество над ней, так как теперь знает ее секрет, и объявляет, что призывает ее на суд всего их правоверного общества и общины, в скиту, в лесу».
Странным образом Бах не хотел замечать, что своими советами толкает Мусорянина к пышности, к мелодраматизму, словно готовил сценарий для столь нелюбимого Мейербера. И немецкая слобода… «Я бы опять-таки предложил, согласно тому, как мы успели вчера переговорить: чтоб вся сцена была „Scene d’interieur“, т. е. тетка, племянница, куриное безоблачное житье, мирные разговоры etc. Является Андрей, амурится, получает нос, призывает помощников и силою похищает канарейку Эмму».
«Généralissime» спешил, добавлял всё новые сцены. И ему казалось, что теперь всё сойдется должным образом: «Тут все характеры обрисовались, вышли наружу, получили определенность и действие».
Мусоргский призамолк. Ранее «Хованщина» двигалась потихоньку, «généralissime» и подбодривал, и забрасывал советами, которые успевай только «переваривать». Их частые встречи, беседы — всё это был живой, нескончаемый диалог о рождающейся опере. Теперь расхождение стало столь очевидным, что композитору нужно было заново всё передумать. Музыкальная драма держалась в голове как-то вся сразу, и он возвращался — снова и снова — то к одному, то к другому, то к третьему эпизоду. Можно было ее пестовать, выправлять детали. Но слишком «оперный» сюжет Мусорянину не приглянулся. О чем-то он еще поспорит. Самое главное, что удастся от-448 воевать: «Спасибо, что мы поняли Марфу и сделаем эту русскую женщину чистою».
Потом его потянет к уединению и думам. Ни один из советов «généralissime» не будет принят. Упрямый Мусорянин и далее будет писать по-своему. Но замысел его наткнется на это неожиданное препятствие. И вскоре мысль его поневоле начнет отвлекаться.
В июне «Бах» с восторгом пишет Полексене Стасовой:
«Вчера Мусорянин играл у нас весь вечер для меня и Антоколии, и я скажу, что он теперь сочиняет лучшее, что только до сих пор у него сделано в „Хованщине“. Это сцена баб, воющих над стрельцами, легшими у плах и топоров, а вдали подходят потешные. Это соединение изумительнейшей патетичности с грубой и веселой солдатчиной. Но что меня еще больше поразило — это начало и конец, приделанные им к Чернобогу: он хочет этот номер вставить в будущую оперу „Сорочинская ярмарка“, и это одна из самых чудных вещей, сделанных им до сих пор на всем его веку. Вообще, Мусорянин наделал теперь много, и все — прелестно, красиво и чудесно до невероятности»[197].
Значит, уже и завершение «Хованщины» было не за горами тогда, летом 1876-го. Но после скоропалительных замечаний «généralissime» он всё-таки предпочел не торопиться. И «Сорочинская ярмарка» начала потихоньку оттенять его музыкальную драму. Пока — лишь замедляя рождение последней. Но и «Сорочинская» не могла поглотить его целиком. В том состоянии вопроса, который он переживал, композитор готов был хвататься за другие идеи. «Бах» тут же подкинул ему несколько «макабров», сюжетов для «Песен и плясок смерти».
Песня «Аника-воин и смерть» закончена не будет. Правда, сочиненное для этого сюжета потом пригодится в другой вещи из этого цикла, «Полководец». Зато так и остались в набросках, даже не записанными на бумагу, и «Схимник», и «Изгнанник». В первом сюжете суровый монах умирал в темной келье при дальних ударах колокола, во втором — политический изгнанник стремился на родину и погибал в водной пучине.
В конце июля в Петербурге объявился Илья Репин. Они встретились с Мусоргским у Стасова, несказанно обрадовались друг другу. Мусорянин играл многое из того, что насочинял за те три года, пока они не виделись. Репин был в несказанном восторге, в музыке Мусоргского ему, кажется, нравилось всё. Стасов о своем впечатлении черкнет брату Дмитрию: «Да ведь и в самом деле Мусоргский все это время так крупно шел вперед, что просто мое почтение, и только „музыканты“ (Римляне, Кюи и тому подобные) не в состоянии этого ни видеть и ни понимать!» Знал он и о том, что Мусорянин готовился к отдыху. Мария Измайловна, его хозяйка, вместе с Павлом Александровичем Наумовым сделали маленький подарок: пригласили пожить с ними на даче, которую сняли в Царском Селе. Он мог бы поначалу ездить на службу и оттуда, а потом уйти в отпуск и засесть за оперы уже основательно.