Жизнь и судьба: Воспоминания - Аза Тахо-Годи
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отправились мы с нашей помощницей Шуркой на следующее лето в соседнюю Валентиновку. Мне понравилось название — напоминало дорогую мне Мусеньку, да и Юлия Ивановна Самарина, мать профессора Р. М. Самарина и друг А. И. Белецкого, поселилась там и хвалила эти места. Бродили мы с Шуркой вдоль Полевой улицы и нашли симпатичный домик (Полевая, 16, поселок «За здоровый быт»), случайно после ремонта еще не сданный хозяевами, такими же, как и дом, уютными[349]. Старики-пенсионеры Севалкины, Михаил Митрофанович и Евгения Андреевна, без устали работали в огороде и в саду.
Кусты смородины и крыжовника, целое поле розовых и белых флоксов (цветы продавали), жимолость обвивает окна, выходящие в сад, скромная теплица с забавными огурчиками, помидоры аккуратно подвязаны, в тени берез скамейка и столик. Тихо. Мирно. Петухов и кур нет. Огромное поле клевера перед домом, а там дальше деревушка, несколько разбросанных домиков. За домом дорога через глубокий овраг по деревянному мосту на высокую кручу с березовой рощей и одинокой скамейкой. Внизу едва течет медленная, мелкая, тинистая Клязьма. Бескрайние золотистые поля ведут в никуда, сколько ни ходи, не найдешь конца, и где-то вдалеке церквушка, тоже недостижимая.
Меня особенно трогала одинокая скамейка над обрывом. Зачем, почему на такой высоте (и дымок — жгут костры неподалеку)? Кому здесь мечталось? И почему огромная старая береза тоже одинокая рядом? А на бескрайнем поле три одиноких дуба, в одной купе шепчут что-то друг другу. Ночью-то как страшно там и жутко — темный простор и три мрачных дуба. И всё под черным, безлунным и беззвездным небом. Становилось не по себе. Это вам не ясное, радостное раннее утро, когда я быстро спускаюсь по тропинке, а роса на каждом листочке переливается жемчужными капельками, и все такое приветливое, веселое, и душа ликует.
Наша сторона, левая по ходу поезда, солнечная, в фруктовых садах и кустах ягод, с цветниками (хозяева возят цветы в Москву), а правая — вся в соснах, сумрачная, сыроватая, с какими-то загадочными тропинками. Зато у станции, на пеньках, чистые старушки со своим скромным хозяйством — яйца, клубника, огурчики, и рядом магазинчик, где, к моему удивлению, можно купить любимые миндаль и фисташки, а так на полках пусто, и какой-то чудак парикмахер в маленькой будочке — вот и все богатство. Но нам и этого много.
У нашего Михаила Митрофановича каждый день можно купить и ягоды, и овощи. Он аккуратно взвешивает на весах, мерит стаканами, записывает в книжечку (когда-то в 1920-х годах имел свое дело и жену возил в Крым, помнит землетрясение 1927 года). Одно удовольствие делать такие покупки, когда все сверкает от утренней росы, все живое, свежее, аккуратное.
Мы сидим под деревьями и работаем. Теперь голова занята «Историей античной эстетики», той, которая была когда-то в двух томах, погибла в бомбежку и теперь снова возрождается под пером Лосева. Привезли книги — Гомер, греческие натурфилософы, тексты, словари, ученые книги, снова нам везут книги в рюкзаках, но уже не Шурка: расстались мы с ней, ушла замуж, предварительно поскандалив. Я-то думала, ей лет 18, а оказалось 27 — годы подпирали.
Тишина. Никто нас не навещает. И это хорошо, можно работать и быть на воздухе одним. Только слышно: «Миша», «Женя» — это перекликаются хозяева, работая в саду, собирая по соседству в канаве грибы, свинушки, или шишки и сухие ветки под деревьями. Хозяева рачительные, ничто не пропадает, все идет в дело, даже старый ржавый замок лежит в керосине недели две: вдруг пригодится; печь топят мусором с участка, хорошие дрова укрыты под навесом, на крайний случай. А этот случай как-то странно не наступает уже целых девять лет, пока мы здесь живем с 1 июля по 15 сентября. Маленькие, закутанные в какое-то выцветшее старье — прозодежду — супруги Севалкины, как трудолюбивые гномы, копаются целыми днями в земле и жарят какие-то подозрительные грибы, а то и навоз собирают на поле, конечно, рано поутру, раньше всех. Очень поучительная картина, как можно жить со вкусом, экономя, и незаметно, по капле, прибавляя к скудной пенсии кое-какой достаток. Нет, замечательные люди, у которых ничего не пропадает втуне. Такой замкнутый на себе хозяйственный цикл, ни в чем постороннем не нуждавшийся. Если идет дождь, а дышать хочется, Алексея Федоровича укладываю на раскладушку среди ароматных флоксов, укрываю его какими-то одеялами, клеенкой, плащами, над головой — огромный черный зонт, и под мелкий, сеющий дождичек лежи себе и думай, что там дальше продиктовать Азушке (так меня называли всегда он и Мусенька), что записать на маленькие листочки, сложенные в виде книжечки.
Времена менялись основательно. Ведь мы пережили знаменитое письмо Хрущева о культе Сталина, которое часа четыре читали в МГПИ им. Ленина и после которого никто не обмолвился словом и все прятали друг от друга глаза — привычка бояться и остерегаться каждого. Оказывается, близились 1960-е годы, краткое время либерализации, и, конечно, начались разного рода сдвиги.
Я уже заканчиваю преподавать в МОПИ им. Крупской (отставили после защиты докторской, как всегда — часов нет на ставку), уже оставила Библиотечный институт (я там на почасовой) — трудно справляться, но было интересно, народ библиотечный тянулся к знаниям, и я им читала все, от античности и кончая XVIII веком. Знакома со всеми библиотеками (там обычно проходят лекции по выходным дням) — тут всё — и Некрасова, и Тургенева, и Добролюбова, и Пушкина, и Химки (это уж непременно), и детские библиотеки, и новый небольшой зал в Ленинке (для обслуживающего персонала). Эту часть еще только отделывают. Читаю, как всегда, с радостью, но осенью трудно ездить с дачи, значит, надо уезжать в Москву, а не хочется. Бывшие слушатели нет-нет да и вспоминают меня даже теперь (идет 2007 год). Не раз в бывшей теперь Ленинке (ныне РГБ) мою племянницу Леночку спрашивают, какое ко мне отношение имеет она, и сам факт родственный помогает (а в библиотеках это важно).
Но главная моя забота — Университет, куда, как я об этом уже писала, призвали меня после смерти профессора Дератани «старики» (так именовали С. И. Радцига и А. Н. Попова). Заведование кафедрой — дело трудное. Я не собираюсь здесь писать о своей работе в университете, это часть официальная. Вообще, кто хочет что-то узнать о моих так называемых res gestae, пусть смотрят словари[350] и сборники, посвященные филологическому факультету.
Университет — это лекции, это камерные занятия с филологами-классиками, это преподавание. А я с детства обожаю учиться и учить. И чем больше моя аудитория, тем мне интереснее ее захватить, поднять над повседневностью, ввергнуть в бездну трагедии, увидеть, что и в Гомере «люди разные бывают» (Илиада, X, 228) и что за эпическим спокойствием назревает настоящая драма. Да, что там говорить! Лекции — это моя сцена, лектор — артист, учит меня Алексей Федорович. И как положено в театре, зал рукоплещет, а уж зачеты сдают или коллоквиумы с радостью (часы ведь еще не сокращали в эти годы на античную литературу для всего филфака, как в нынешнее время).
Особенно неудобно мне, когда перед поточной, самой большой аудиторией толпа студентов начинает собираться, а из аудитории, почти пустой, выходит профессор Алексей Иванович Метченко (1907–1985), зав кафедрой советской литературы, автор книги под названием «Кровное завоеванное», человек партийный, твердый, взглядов ортодоксальных, но нашу древнюю науку в моем лице уважает. «Ну как же, Аза Алибековна, вон к Вам идет на лекцию целая толпа, а у меня почти пусто». — «А это, — отвечаю, утешая его, — потому что их экзотика привлекает, услышат и греческий язык, и латинский, а у Вас дело уж очень серьезное, наш студент это не склонен любить». Так мы обмениваемся учтиво, и мощная фигура Алексея Ивановича как-то понуро уходит по коридору, а моя толпа несется занимать места и меня будоражит. Сколько потом в разных учреждениях, издательствах, редакциях, на радио встречала я своих слушателей, и всегда улыбались, вспоминая наши встречи, а если надо, и помогали по мере сил.
Как только я пришла в Университет, декан филологического факультета Роман Михайлович Самарин тут же предписал мне взять аспирантку, собирающуюся специализироваться по лингвистике. Как я ни отказывалась, но взять пришлось. Марина Николаевна Славятинская была первой моей аспиранткой в Университете, открыв вереницу из нескольких десятков. Как все начинающие ученые, Марина жаждала охватить всё — всё, что можно сказать о развитии прошедшего времени вообще, от Гомера до Византии. Долго пришлось бороться с энтузиазмом неофита, и, в конце концов, остановились только на Гомере (и только imperfectum)[351]. При профессоре Дератани кафедра была закрыта от внешних влияний, и все варились как бы в «собственном соку» — ведь партийного Н. Ф. Дератани все филологи-классики не терпели. Я же, как нормальный человек, привыкла общаться с учеными из разных сфер и, конечно, на обсуждение пригласила профессора Бориса Владимировича Горнунга, очень сурового, строгого, большого знатока и без всякого снисхождения к диссертанткам. Для кафедры это целое потрясение — пришел известный, чужой, разгромит. Однако Б. В. Горнунг отнесся к работе вполне объективно, дал ряд ценных указаний Славятинской, и, готовя защиту, я могла просить в оппоненты своих давних друзей, но тоже серьезных ученых, — профессора Андрея Александровича Белецкого и Леонида Александровича Гиндина, а попросту Леню, близкого нам с Алексеем Федоровичем, еще когда он учился на классическом отделении в МГПИ им. Ленина. Диссертация прошла вполне успешно, и я полагаю, что это был важный шаг в работе кафедры — открытость для чужих мнений, общение с учеными разных направлений, готовность к совместной работе в науке, что скажется в дальнейшем при участии членов кафедры в различных конференциях в Москве, Ленинграде, Киеве, Тбилиси и других городах[352].