Том 1. Романы. Рассказы. Критика - Гайто Газданов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не спал в ту ночь, я работал. Уже под утро, часам к пяти, я вспомнил о Сверчкове и о светлом образе Нади. Шагая по улице, я перебирал в памяти то, чему меня учили благочестивые служители церкви в этой темной юдоли скорби.
– Мария Египетская, – думал я, – и Мария Магдалина, и сотни библейских проституток угодных еврейскому Богу.
Я вошел в квартиру Сверчкова. Споткнувшись о порог, я упал на распростертое тело капитана Огнева.
Они все спали мертвым сном, все совершенно голые. Мебель была перевернута, ковры выпачканы. Свесившееся с дивана лицо Крестопоклонского налилось кровью. Кадеты спали прямо на полу – и в глубоком вольтеровском кресле я разглядел сквозь утренний сумрак белевшую массу Сверчкова. В глубине комнаты на кровати лежала Надя. На секунду, взглянув на ее измятое тело, и кожу с синяками, и на бледные синие полосы губ, я закрыл глаза, и судорога жалости и печали свела мое лицо. Я вспомнил пафос Сверчкова:
– О, далекое время моей юности!
Сверчков тяжело лежал в кресле: на его гигантском черепе, прикрывая лысину, красовался зеленый венок, сделанный из листьев хозяйкиного ободранного фикуса.
– Подумаешь, римлянин! – закричал я – Вставайте, Сверчков, разбудите ваших знакомых!
Первой проснулась Надя. Она поднялась, села на кровати и закрыла лицо руками.
– Сволочи, – злобно сказала она. – Женщины вам не жаль!
Был момент оцепенения. Юношеские округлые тела кадетов дрожали от утреннего холода. Мутными и отягченными глазами посмотрел на меня капитан.
И вдруг Крестопоклонский, не вставая с дивана и опершись на голую волосатую руку, запел первое что ему пришло в голову:
То не ветер ветку клонит…
И тогда Сверчков, этот старый негодяй и бездельник, заплакал. Его живот вздрагивал и трясся от рыданий.
– Ободрал фикус и плачет, – презрительно сказал один из кадет.
– Небось теперь листья синдетиконом не приклеишь.
Через несколько дней смокинг Сверчкова показался на моей улице. Он рассказал мне печальный финал их «развлечения»: после этой ночи обнаружилась пропажа хозяйкиных браслетов и колец.
– Она грозит донести в английскую полицию, – сказал Сверчков. – Друг мой, в моем возрасте я не вынесу побоев бобби. Только вы можете меня спасти. Вы ведь собираетесь стать литератором. Напишите ей такое письмо, чтобы она растрогалась и простила меня. Если вы не можете сделать это, то на кой черт вообще вы занимаетесь литературой?
– Во всяком случае, совсем не для того, чтобы писать чувствительные письма гречанкам.
– Слушайте, напишите ей письмо. Ну, в стиле Поля Бурже, например.
– Письмо гречанке – и еще в таком стиле? Нет, Сверчков, вы сошли с ума.
– Но надо же что-то делать.
– Надо! – закричал я. – Но, черт возьми, это вам надо что-то делать, а не мне. Мне ваша гречанка в высокой степени безразлична. И затем, – на каком языке я буду писать? Греческого я не знаю, французского она не понимает, наверное.
– У нее слабое сердце, вы знаете, – сказал Сверчков. – Ей-Богу, она меня простит. Но письмо все-таки необходимо. Напишите по-русски. Я отдам перевести, у меня есть знакомый грек из Одессы.
В это время пришли Огнев и Крестопоклонский.
– Письмо? – спросил Крестопоклонский. – Я напишу письмо.
И он написал:
«Уважаемая мадам! Я, ваш квартирант и брат во Христе и единой греко-славянской церкви, припадаю к вашим стопам и молю вас простить мне роковой момент заблуждения. Я проклинаю людей, толкнувших меня на стезю соблазна. Я омою слезами раскаяния. Ваш Сверчков, художник».
– А что же он омывать будет? – спросил я.
– Это неважно, она все равно не поймет.
– И потом, это слишком лаконично. И затем – кто это толкнул его на стезю соблазна?
– Вы всегда придираетесь, – сказал Сверчков. – Посмотрим, что выйдет, а там пошлем другое письмо. Но я думаю, что и этого будет достаточно. – У нее слабое сердце, – пренебрежительно сказал мне через два дня Сверчков. – Я это всегда говорил. Да она и сама не скрывает. У меня, говорит слабое сердце, я, говорит, вас прощаю. Покрасьте, говорит, пожалуйста, потолок моей спальни в синий цвет.
Я вспоминаю о Константинополе как о трамплине для прыжка на Запад, в будущее; и в ином аспекте – как о городе синего потолка, приютившего под своей синевой художника Сверчкова, обгоревшую головню российского костра.
Я вспоминаю о Константинополе как о городе слабых сердец.
III. Смерть Пингвина
Сергею Сергеевичу Страхову
Итак, ограничась поверхностью, будем продолжать.
«Мертвые души»В этой душной электрической жизни я долго не видел птиц. Я запомнил еще с детства – круглые зеленые крылья попугаев; осеннюю торжественность ворон; тупые и свирепые лица филинов; медленные и презрительные движения орлов.
И я знаю: остается скептический и всесильный жест: пожать плечами, лишенными крыльев.
Мне сообщили, что Аскет, которого я считал пропавшим навсегда, живет в Париже, на улице Муфтар. Я сейчас же пошел к нему. Я открыл дверь и увидел высокую белую птицу, ручного пингвина, принадлежащего Аскету.
Вы представляете изумление человека, входящего в комнату и натыкающегося на безмолвную фигуру пингвина?
В следующую секунду я увидел Аскета.
Он сидел за столом и писал: по обыкновению он не обернулся. Я поглядел на его широкую спину и белые листы бумаги, лежавшей на столе: я сразу узнал эту голову на короткой шее и волосы, падающие на плечи.
– Аскет, – сказал я, – здравствуйте. Мне помнится, что в последний раз мы виделись с вами в апреле семнадцатого года.
– Здравствуйте, – ответил Аскет. – Вы хотите сказать, что мне так и не удалось развить перед вами мысль об исторической значительности Калиостро? Садитесь.
И Аскет повернул голову и посмотрел на меня – из-под знакомой сплошной линии бровей. Я пожал ему руку. Отговорившись неохотой, он не стал защищать Калиостро. Он зато рассказал мне другое: о том, как он служил в красной армии, как попал в какой-то научный институт, где безуспешно пытался учредить кафедру истории авантюры, как потом он уехал путешествовать. Он увлекся, рассказывая о составе тундровых и солончаковых почв, об электрических эффектах полярного сияния. Там, на Крайнем Севере, он подобрал пингвина.
– Его зовут товарищ Пингвин, – сказал Аскет.
И он описал мне великий арктический океан и пустынные скалы, населенные миллионами братьев Пингвина. Затем он пожаловался на грязную воду Нила, на пошлость географии: на кой черт существуют эти розовые силуэты фламинго, и вой шакалов, и глупые пасти аллигаторов?
Потом заговорил я. Я объяснил Аскету, что мы стали похожи на пингвинов, мы потеряли крылья и трагически отяжелели. Я спросил его о России, родине бескрылых, стране больших расстояний. Я рассказал ему далее, что леди Гамильтон и Лола Монтец были неизменными спутницами моей памяти. Я вспомнил фразу о перемещении координат – в прощальной записке, оставленной мне Аскетом десять лет тому назад, и сказал, что лишь недавно я понял страшное движение этих линий, прямой и жестокий разгон судьбы, и услышал титанический скрежет ломающегося железа.
– Вы опаздываете, – сказал Аскет. – Кому нужны теперь ваши истории о бескрылых птицах? Почему вы так любите эту нелепую революцию, которая скучна и проста, как дважды два четыре? Оставьте лирический тон, не надо держать себя в таком постоянном напряжении.
Я повернул голову и посмотрел на пингвина. Белая птица насмешливо пожала плечами.
– Вы видите, Пингвин согласен со мной. Не надо делать героических усилий, описывая бильярдную, не надо говорить в повышенном тоне о неприятном запахе истории. Не надо волноваться, мой друг.
– Мне остается… – сказал я.
– Вам остается, – повторил Аскет, – пожать плечами, как это делает Пингвин. Я тоже думал как вы, но я устал быть Дон-Кихотом. И это очень не ново. Шарлатаны делают историю, и я согласен быть безучастным зрителем. Вспомните, как бесславно кончились попытки порядочных людей комментировать мемуары времени. Разве никогда ваше воображение не рисовало вам бесплодность бескорыстия и разве вы не видели тысяч бестолковых трупов на полях Германии и Испании и на камнях Франции? Я вам говорил уже что человечество бежит, задыхаясь, за гигантскими тенями шарлатанов, и шулерская фантазия направляет этот дикий поток. Не надо думать, что в этом движении лежит некий героический смысл.
– Товарищ Пингвин, – сказал я, – Аскет уехал на две недели в Берлин и оставил тебя на мое попечение. Подожди, я куплю тебе рыбы, и ты снова услышишь запах водорослей; я тоже его люблю, этот запах моря и свободы. Ты напрасно пожимаешь плечами, Пингвин, не надо быть таким скептиком. Ты даже не имеешь права на этот жест, ведь ты никогда не умел летать.