Литературно-художественный альманах «Дружба», № 3 - В. Азаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Компартия ждет, Пабло, что эту речь запомнят и друзья и враги.
Зал сената гудит. Кожаные кресла, расположенные полукругом, спускаются вниз амфитеатром — это места для сенаторов. Неруда занимает место слева внизу: там, где сидят коммунисты. По правую руку от него и напротив сидят представители буржуазных партий. Места для гостей еще выше, на галерее, отгороженной барьером. Там полно. Люди с галереи всматриваются в лицо поэта: что он скажет сегодня в свою защиту, как отразит клевету, пущенную против него предателями? Сюда приехали горняки, избиравшие Неруду, делегаты Севелла. Где-то в глубине галереи видна большая львиная голова Карлоса Прадо. Ближе к барьеру примостился Александр Перес. Пришли писатели, ученые, художники.
В этом зале не только друзья. Здесь и враги поэта. Это те, кто владеет рудником или пароходной линией или получает с этих предприятий часть доходов. Здесь люди, запуганные и обманутые Гонсалесом. Это, например, сенатор Мигуэль Кручага Токорналь. Старого человека Гонсалес принудил кривить душой, большого знатока законов заставил перекраивать их наизнанку, как это угодно Гонсалесу, — лишь бы очернить Неруду, лишь бы доказать, что его письмо к миллионам людей содержит то, чего в нем никогда не было.
Главный враг поэта отсутствует. Он закрылся в президентском дворце и каждые четверть часа справляется по телефону о ходе заседания.
Неруда долго всматривался в зал, прежде чем начать говорить. Он видел перед собой не холодные или боязливые лица сенаторов, не эти глаза, смотрящие мимо него, не эти сверкающие кольца на выхоленных пальцах. Он видел лицо женщины, склонившейся над телом расстрелянного горняка. Он видел глаза голодного мальчика — сына бастующего рабочего. Он видел перед собой тысячи лиц и тысячи глаз — рабочих Сепелла, пастухов Патагонии, матросов Вальпараисо. И все они молили об одном: хлеба и жизни. Это ради них он пришел сюда, чтобы еще раз потребовать правосудия, чтобы еще раз исполнить свой долг народного избранника.
— Я снова занимаю внимание сената, — сказал он своим спокойным чистым голосом, — в драматический момент, который переживает наша родина.
Наступила напряженная тишина.
— В Чили нет свободы слова, — продолжал Неруда. — Сотни людей, которые борются за то, чтобы освободить народ от нищеты, оскорбляют, преследуют, мучают, заключают в тюрьмы.
Наша страна превратилась в пособницу фашизма и представляет собой угрозу миру и свободе на земле. Это дело рук президента республики!
Кручага Токорналь беспокойно оглянулся. До него доносился медленный голос Неруды, но он плохо вдумывался в смысл его речи, ожидая, когда же тот начнет оправдываться. Вдруг он ясно услышал фразу:
— …Президент Габриэль Гонсалес Видела предался тем, кого он до выборов называл своими политическими врагами и кто, по его же словам, являются давними врагами народа.
— Не пора ли это прекратить? — надменно произнес Токорналь и тут же съежился под взглядом Неруды.
— Меня стараются заставить замолчать даже на этом почетном месте, которое некоторые называют трибуной, — насмешливо сказал Неруда.
— Говорите! — раздался суровый голос с галереи. — Мы вас слушаем.
Это был голос старого горняка Карлоса Прадо.
Неруда заговорил о том, как предатели, которые пытаются лишить его родины, используют это прекрасное слово, чтобы прикрыть им свои грязные сделки.
— Кто смеет здесь говорить о родине? — продолжал Неруда. — Когда нарушают свои клятвы… Когда правят в интересах немногих. Когда народ морят голодом. Когда подавляют свободу. Когда из газет вытравляют свободолюбивую мысль… Когда создают концентрационные лагери и родную землю кусок за куском передают иностранцам. Когда каждый день терпят всё большее вторжение североамериканских чиновников и шпионов в наши внутренние дела… Вот тогда слово «родина» искажают. И нужно мужественно, бесстрашно подняться, чтобы вернуть слову «родина» его настоящий смысл.
— Скажите лучше о своем письме! — раздался язвительный голос Токорналя.
— В письме к миллионам людей, за которое меня обвиняют, никто, даже самый строгий судья, — сказал поэт, — не мог бы увидеть чего-либо другого, кроме чистой и большой любви к моей земле. В меру своих возможностей я принес ей тоже немного славы и известности. Мои мысли более чисты и бескорыстны, более благородного и лучшего свойства — я утверждаю это без ложной скромности, — чем те, которые приходят в голову почтенному сеньору Гонсалесу.
И многие из тех, кто слушал эту страстную речь и кто сидел не только на галерее, но и в кожаных креслах амфитеатра, вспоминали, как чилийский посланник в Мадриде, тогда еще совсем молодой человек, читал свои стихи в окопах солдат республиканской Испании. Вспоминали, как в зимнюю ночь 1942 года расклеивалась на стенах города Мехико его «Песнь любви Сталинграду», как, узнав о катастрофе на селитренных рудниках, он написал свои пламенные строки, обращенные к жертвам Севелла и к тем, кто должен отомстить за кровь погибших. Путь этого человека был отмечен трудной и отважной борьбой. Как можно было не верить его словам?
— Мы слушаем вас, сенатор Неруда! — раздались голоса уже с сенаторских кресел.
— В своем письме к миллионам людей я не говорил подробно о том, как разглашается наша государственная тайна. Я не говорил подробно о том, как вторгаются на нашу землю вооруженные силы одной иностранной державы.
Из вестибюля уже звонили в президентский дворец. Видела потребовал лишить Неруду слова любым способом.
А Неруда продолжал:
— Но я сделаю это теперь, открыто, с этого места, на которое меня послал рабочий народ моей земли.
Меня не остановят ни запугивания, ни подкуп. Я сделаю это как член законодательного органа власти, как свободный человек, как поэт, как чилиец.
На сенаторских скамьях послышались невнятные, дрожащие голоса, и, наконец, кто-то выкрикнул:
— Лишить его слова!
Еще один осторожный голос:
— Нам не интересно это знать!
— А нам это интересно! — покрыл эти голоса молодой, звонкий голос горняка Алехандро Переса. — Мы приехали из Севелла! Вы помните Севелл, сеньоры? Или вам мало трехсот пятидесяти трупов?
В зале наступила тишина.
Неруда продолжал и, казалось, что этот мягкий, певучий голос сотрясает каменные своды:
— Те, кто меня обвиняет в том, что я оповестил американских братьев о нашей трагедии, не скажут и слова против того, что нас предают Соединенным Штатам. Посмотрите, как открыто, в военной форме путешествуют офицеры США по чилийской земле и как поощряют их вмешиваться в наши дипломатические, торговые и общественные дела, в дела нашего собственного дома!
— Это ложь! — раздалось с кресел. — У вас нет ни одного доказательства!
Неруда вместо ответа поднял над головой пакет:
— Здесь фотометрические пластинки, — с усмешкой сказал он, — какие употребляются для съемок с самолета, со специальным указанием, что это — материал для североамериканской армии. Ее главный штаб получил фотометрическую карту наших берегов. В этом неповинны наши солдаты. Это дело рук президента.
Зал словно вздрогнул. Люди подались вперед.
— Американская военная миссия, — Неруда бросал в зал факт за фактом, — увезла все топографические карты Чили, на которых оказались нанесенными реки и озера, даже не нанесенные на наши собственные карты…
Наша армия, — с гневом заявил он, — не должна быть превращена в ударный полк североамериканской армии. Я не хочу видеть солдат, офицеров Чили, низведенных до наемников… Президент республики связал нашу страну с агрессорами, у которых нет иной цели, кроме войны, уничтожения и ненависти.
Именно за то, — взволнованно сказал поэт, — что я защищал независимость моей страны, президент обвиняет меня перед трибуналом. Именно за то, что я защищаю свободу Чили, меня хотят заставить замолчать.
— Вас слушает Севелл! — послышалось с галерей.
— Тебя слушает Тарапака!
— Антофагаста!
— Сант-Яго!
— Лота!
Поэт-коммунист с благодарностью посмотрел в сторону своих друзей.
— Я горд, что преследования сгущаются над моей головой.
В зале прозвучали слова, заставившие многих глубоко уйти в кресла:
— Я обвиняю!..
Человек, обвиненный в измене, человек, который не знал, будет ли еще он завтра на свободе, — сам становился обвинителем!
— Я обвиняю сеньора Гонсалеса Виделу в том, что он — виновник позора нашей родины, — жестко произнес Неруда. — Но я оставляю ему как суровый приговор — приговор, который он будет слышать всю свою жизнь, — душераздирающий плач детей расстрелянных чилийских горняков.
Голос Неруды поднимался всё выше и выше; казалось, в нем слышатся и стоны чилийских детей и женщин, и гневная речь рыбака с Исла Негра, где родились последние стихи поэта, и страшная, торжественная песня шахтеров Лоты, сосланных на остров смерти.