Русская литература первой трети XX века - Николай Богомолов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Его идея о том, что Россия должна потерять самое себя, свое царство, свое лицо, отречься от самой себя во имя человечества и ради человечества, есть очень сложная, интеллектуально и морально выстраданная идея.
Но этот величавый и заманчивый образ России, распятой на кресте ради всеобщего воскрешения, мелькал и у простых русских людей, бродил и вспыхивал в умах и сердцах многих. И притом давным-давно.
Ни много ни мало, как четыреста лет тому назад, идею Печерина высказал немудреный «сельский человек», который говорил про себя, что он «учился буквам, а эллинских борзостей не текох, а риторских астроном не читах, ни с мудрыми философы в беседе не бывал...»
В шестнадцатом веке философия истории выражалась в терминах религиозных. Иначе люди, и не только церковные, особенно в средневековой Руси,— иначе как по-религиозному и не умели мыслить; иначе не могли оформить своих мирских и светских общественных идеалов. Все их интересы и надежды окутывала религиозная оболочка.
И вот в уме этого сельского человека в эпоху первых московских царей засела крепкая мысль, что царство русское есть последнее мировое царство,— за которым последует вечное царство Христа на земле. Т.е. он хочет сказать, что когда погибнет «российское царство», за ним водворится какое-то небывалое царство правды. Кончина русского царства есть начало всемирного счастья светлого «паче солнца». Что именно из Москвы прольется этот свет, что Москва пуп земли, точка ее переворота, по его терминологии, Москва — третий Рим, последний объединитель мира, направляющий народы к земному раю путями новыми.
В таких же наивных религиозных чаяниях о будущем подвиге России мечтали некоторые старообрядческие писатели.
«...На третьем же Риме, еже есть на рустеи земли, благодать светлого духа воссия... Вся христианская приидут в конец и снидутся во едино царство... и страна наречется светлая Россия...»
Но из глубины древней России, из глухих монастырских келий, перенесемся через века к месяцу октябрю тысяча девятьсот семнадцатого года, к тем десяти дням, которые потрясли мир.
Мы услышим предсмертный вещий голос последнего великого поэта старой русской интеллигенции.
Двенадцать Блоковских красногвардейцев, с ружьями за плечами, «вдаль идут державным шагом». Они тоже простые стихийные русские люди, от сохи или от станка. Не штудировали Карла Маркса. Но у них стихия та же, печеринская: черная злоба, святая злоба. Сначала убить святую Русь, а потом раздуть мировой пожар в крови, чтобы старый мир, как пес безродный и паршивый, погиб в этом пожаре, как с простреленной головой девка, которая шоколад Миньон жрала.
Товарищ, винтовку держи, не трусь.Пальнем-ка пулей и святую Русь,
в кондовую, в избяную, в толстозадую, максимилиано-волошинскую, русовскую (Отчий дом)...
Первая пуля красногвардейца в грудь своей матери — святой Руси. Но эта жертва — великая, роковая, священная. И автор «Двенадцати» кончает свою революционную октябрьскую поэму религиозным видением:
Впереди с кровавым флагом…………………………В белом венчике из роз —Впереди — Исус Христос...
И этот Исус Христос впереди большевицких красногвардейцев (именно старообрядческий Исус) тонкими ниточками связан и с мечтой старца Филофея о светлом Христовом царстве, и с предсказанием Печерина о кровавом обновлении народов через гибель и ненависть к отчизне, через матереубийство.
И как раньше Печерин сквозь жестокое безобразие и ложь царской России провидел сияние денницы, возвещающей восходящее солнце, так и Блок среди Ванек и Петек, пьяных, с физиономией дурацкой и красным флагом, вооруженных австрийскими винтовками, разглядел их невидимого и невредимого вождя в белом венчике из роз,— поэтический вздох, зародившийся в келье старинного инока Филофея о том, что Христос наш, русский... Что Россия — это Христос.
Согласимся, что это не более как религиозно-поэтический образ, но он осмысливает для простого ненаучного сознания октябрьскую революцию в судьбе России. Россия — Христос, распятый и воскресающий в новом теле и с новым именем, это был символ октябрьской революции для поэтического воззрения Александра Блока. Для него смерть России — живая смерть, путем Христа и путем зерна. Она — смерть для будущего урожая...
Эти религиозные и поэтические мечтания об историческом подвиге России, эти вздохи сердца подтверждает и подкрепляет голос, идущий от холодных наблюдений ума, от человека, который прославил себя скептиком и отрицателем по отношению к России, за что был объявлен сумасшедшим.
Его голос прозвучал, как похоронный колокол:
«Прошедшее России пусто, настоящее невыносимо, а будущего для России вовсе нет».
И одновременно Чаадаев сознательно и убежденно уверял еще в 1834 или 1835 году (до появления в печати знаменитого «Философического письма»), что, по его мнению, России суждена великая духовная будущность: она должна разрешить некогда все вопросы, о которых спорит Европа.
И в другое время Чаадаев повторял: «Я твердо убежден, что мы призваны разрешить большую часть проблем социального строя, завершить большую часть идей, возникших в старом обществе, и произнести приговор в самых важных вопросах, занимающих человечество».
Но если удел России имеет такое важное значение, то как понимать, что будущего для России вовсе нет...
Это значит, что нету будущего для России как особого государства среди других государств, связанных своими узкими интересами и традициями. Что Россия как чисто национальная, самобытная, замкнутая в своих интересах и в своем величии империя существовать не может, так как не имеет для этих целей никакой опоры внутри себя, ни материальной, ни духовной. Ее действительные задачи — шире ее границ и глубже ее узко национальных интересов. Она или погибнет, или развалится, как здание, построенное на песке, или в самой этой своей гибели разрешит все вопросы, о которых спорит Европа.
Чаадаев не верил в будущее великодержавной, империалистической, неделимой России, владычицы шестой части суши и сотни народностей. И здесь его неверие, на второй ступени двадцатого века, оправдалось. Оправдывается и его вера. Именно в том смысле, как сказал после него Достоевский, что «наш удел и есть всемирность, и не мечом приобретенная, а силою братства и братского стремления нашего к воссоединению людей».
Своими иссохшими устами эпилептика Достоевский возглашал мировое призвание России. Но в нем жила крепкая и сильная закваска человека исконных традиций, и его пророчество оказалось ненадежным и фантастическим.
Он уповал, что в русском народе «спасение» для всего цивилизованного мира, что наша Россия скажет всему европейскому человечеству и цивилизации его свое новое, здоровое и еще неслыханное миру слово... Что в России заключаются великие силы для будущего разъяснения и разрешения многих горьких и самых роковых недоразумений западноевропейской цивилизации.
Он стучал кулаком в худую свою грудь. «Вот к этому-то разряду убежденных и верующих принадлежу и я».
Да, в этом Достоевский отчасти угадал наше время и попал в точку. Россия открывает новый цикл в истории. Мы, русское племя, взяли на свои плечи ответственное начинание и тяжкое бремя разрешить не одним громким словом, а и практическим делом роковые недоразумения европейской цивилизации, сложные и грозные...
Но дело в том, что Достоевский никак не предчувствовал смертельной трагедии России, ее искупительной кровавой жертвы собой, ее гибели и распада как великой империи.
Напротив, он жадно верил, что эти мировые вопросы разрешит именно Россия могучая, ставшая во главе объединенного славянства.
Его новое неслыханное слово оказалось имеющим бесплодную давность двух тысячелетий, ибо его мечта — всесветное соединение во имя Христово. «Вот наш русский социализм».
Имя Христово для него не символ, не поэтический образ, а реальная и серьезная вера. Но европейская цивилизация уже две тысячи лет связана с христианством, которое не спасло ее от горьких и роковых вопросов.
Достоевский опирался для обновления и воскрешения старого и больного европейского мира на те самые силы, которые довели его до смертельной болезни и до заката его цивилизации. Эти силы уже истощились и обесплодили самую почву. И на них можно было построить не земное настоящее дело, в только красивые воздушные замки.
Достоевский был пророком утопистом-реакционером. Он искал будущее в прошлом и хотел вдунуть жизнь в тление.
Таким же утопическим, старинным, религиозно-мистическим был и христианский универсализм Владимира Соловьева, который отрицал национализм как утверждение исключительно своего, русского. У него вселенское покрывает собою и оправдывает собою родное. Но его идеалы уходили корнями в ту же глубь веков, уже износивших свое духовное содержание... К тому же, в последнем произведении, в «Повести об Антихристе» Вл. Соловьев развеял свои розовые надежды на царство Христово в пределах истории, о мировой же миссии России нести в мир свою правду неведомому Западу он забыл и думать. Все великое совершится в ином свете, за гранями земной жизни... А для ближайшего будущего Европы он предрекал торжество панмонголизма...