«На пиру Мнемозины»: Интертексты Иосифа Бродского - Андрей Ранчин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О природе и генезисе образа поэта-раковины у Мандельштама см.: Тарановский К. Очерки о поэзии О. Мандельштама //Тарановский К. О поэзии и поэтике. М., 2000. С. 72, примеч. 10.
Образ ушной раковины у Бродского восходит к образу «ушной / раковины, сосущей звуки», раковины-души из стихотворения М. Цветаевой «Ночь» (Цветаева М. Собрание сочинений: В 7 т. Т. 2 М., 1994. С. 198). Уподобление автобиографического героя раковине характерно и для эссеистики Бродского (эссе «Less than One» — «Меньше единицы»; см.: [V (2); 16]). Инвариантное для поэзии Бродского соотнесение волоса и голоса, объяснимое А. Маймескулов как актуализация мифологемы Волоса / Велеса (Маймескулов А. Мир как метаязык автотематическое стихотворение Бродского «Похож на голос головной убор…» // Текст. Интертекст. Культура: Материалы Международной научной конференции (Москва, 4–7 апреля 2001 года). М., 2001. С. 169–170; Majmieskulow А. Стихотворение Бродского «Похож на голос головной убор…» (в печати) восходит прежде всего также к поэзии Цветаевой. Ср.: «Друг! Все пройдет на земле, аллилуйя! / Вы и любовь, — и ничто не воскреснет. / Но сохранит моя темная песня — / Голос и волосы: струны и струи» («Комедьянт» // Цветаева М. И. Собрание сочинений: В 7 т. Т. 1. М., 1994. С. 453); «В даль-зыблящимся изголовьем / Сдвигаемые как венцом — / Не лира ль истекает кровью? / Не волос ли серебром» («Так плыли: голова и лира…» // Там же. Т. 2. С. 68); «Как я люблю имена и знамена / Волосы и голоса» («Встреча с Пушкиным» // Там же. Т. 1. С. 187). Ассоциация «волосы — мех» из «Похож на голос головной убор…» также восходит к Цветаевой: «В волосы заматываю / Ноги твои, как в мех» («Магдалина»; ср. «Бессоница, 6»). Соотношение волос с поэтическим даром ведет также к пушкинскому стихотворению «Жуковскому»: «И быстрый холод вдохновенья / Власы подъемлет на челе» (I; 293).
Возвращаясь к цветаевскому «эху» в поэзии Бродского, остановлюсь еще на одном примере. Стихотворение Бродского «Памяти Е. А. Баратынского» (1961), обращенное к «поэтам пушкинской поры» (I; 60), на тематическом и синтаксическом и интонационном уровнях «откликается» на цветаевское «Генералам двенадцатого года». Ср. концовки двух стихотворений: «Вы побеждали и любили / Любовь и сабли острие — / И весело переходили / В небытие» (Цветаева М. Собрание сочинений: В 7 т. Т. 1. С. 195); «Вы уезжали за моря, / вы забывали про дуэли, / вы столько чувствовали зря, / что умирали, как умели» (I; 61).
432
Волков С. Диалоги с Иосифом Бродским. М., 1998. С. 293.
433
Ср. замечание Б. М. Гаспарова: «Вся картина проецируется на начальные фразы Книги Бытия, рисующие мир в начале творения. В этой символической рамке решение Петра основать Город <…> принимает характер сотворения божественного космоса» (Гаспаров Б. М. Поэтический язык Пушкина как факт истории русского литературного языка. СПб., 1999. С. 292–293; перв. изд.: Wiener Slawistischer Almanach. Sondeiband 27. Wien, 1992). Ср.: «Речь идет о литературной обработке первоначального мифа, мифа о мироздании и крушении мира. Создание объясняется как действие Демиурга, существа, создающего из первоначального хаоса порядок, т. е. космос»; «В основу поэмы „Медный Всадник“ положен также библейский подтекст в форме изотопии, вызывающей генезис, с одной стороны, и апокалипсис, с другой стороны. <…> Подобно Богу, сотворившему из первоначального хаоса <…> небо и землю и отделившему воду от суши <…> в начале поэмы „Медный Всадник“ мир Петра, который надо еще создать, спрятан в лесу и темноте <…>. Но творческий дух Петра витает уже над первобытным хаосом <…>» (Буркхарт Д. Семантика пространства. Семантический анализ поэмы «Медный Всадник» Пушкина: Пер. Г. Гергетт // Университетский пушкинский сборник. Отв. ред. В. Б. Катаев. М., 1999. С. 195, 197).
434
Признаки «одического стиля» во вступлении к «Медному Всаднику» были проанализированы Л. В. Пумпянским в статье «„Медный всадник“ и поэтическая традиция XVIII века» (Временник Пушкинской комиссии. М.; Л., 1939. Т. 4/5. С. 91–124; ср.: Пумпянский Л. В. Классическая традиция: Собрание трудов по истории русской литературы. М., 2000. С. 158–196).
435
Федотов Г. П. Судьба и грехи России: Избранные статьи по философии русской истории и культуры. Т. 1. СПб., 1992. С. 53–54.
436
Однако это «переписывание» совершается также на пушкинском поэтическом языке, восходя к мотиву бегства стихотворца «на берега пустынных волн, / В широкошумные дубровы» («Поэт» Пушкина).
437
Бродский И. Набережная неисцелимых: Тринадцать эссе. М., 1992. С. 218–219 (пер. с англ. Г. Дашевского).
438
Федотов Г. Певец империи и свободы // Пушкин в русской философской критике: Конец XIX — первая половина XX в. М., 1990. С. 360–361.
439
Мережковский Д. С. Пушкин // Пушкин в русской философской критике. С. 142.
440
Федотов Г. Певец империи и свободы. С. 362–363.
441
Обзор многочисленных интерпретаций поэмы содержится в статье Н. В. Измайлова «„Медный Всадник“ А. С. Пушкина. История замысла и создания, публикации и изучения» (Пушкин А. С. Медный Всадник Л., 1978. С. 250–265) и в книге Г. В. Макаровской «„Медный всадник“: Итоги и проблемы изучения» (Саратов, 1978).
442
Название «Петербургский роман» и многие строки соотносят эту поэму и с другим пушкинским произведением — романом в стихах «Евгений Онегин». Скитающийся, гонимый Евгений Бродского — это не только Евгений без «прозванья», обитающий в каморке и мечтающий об идиллическом простом счастье с милой Парашей. Это и скитающийся разочарованный Евгений Онегин.
Интересно принадлежащее Бродскому определение Евгения из «Медного Всадника» как романтического героя, придающее пушкинскому персонажу особую значимость и, вероятно, призванное также наделить его новыми (чуждыми исходному тексту) чертами — абсолютным одиночеством и героическим противостоянием Власти. В восприятии Бродского Евгений из «Медного Всадника» и Евгений Онегин превращаются в единый образ, в «гиперперсонаж» (см.: Европейский воздух над Россией. Интервью Анни Эпельбуэн // Бродский И. Большая книга интервью / Сост. В. П. Полухина. М., 2000. С. 49). Естественно, такая интерпретация демонстративно идет вразрез с устоявшейся традицией толкования Евгения как «маленького человека» и «ничтожного героя».
443
Мандельштам О. Э. Полное собрание стихотворений. С. 109. Между прочим, в «Петербургских строфах», как позднее в «Петербургском романе» Бродского, Евгений — литературный потомок не только персонажа «Медного Всадника», но и Евгения Онегина; в мандельштамовском стихотворении есть такие строки: «Тяжка обуза северного сноба — / Онегина старинная тоска».
444
Одновременно с автором этой книги сопоставление текстов Пушкина, Мандельштама и Бродского провела Т. Михненкова: Михненкова Т. Три Евгения русской литературы // Иосиф Бродский и мир. Метафизика. Античность. Современность. СПб., 2000. С. 211–220.
445
Первая строка Бродского — «Вот я вновь посетил…» (I; 217) — задает восприятие этого стихотворения как вариации на тему пушкинского текста. Однако в стихах «От окраины к центру» пушкинский мотив возвращения в родные и дорогие места подвергнут амбивалентной трактовке: радостная встреча с миром юности в финале подана как невозможная. В «От окраины к центру» цитируется также и «Осень» Пушкина. Строки «По замерзшим холмам / молчаливо несутся борзые» (I; 218) напоминают об описании псовой охоты в первой октаве «Осени», а через посредство «Осени» — об элегии П. А. Вяземского «Первый снег», в которой также упомянута псовая охота: «Там ловчих полк готов; их взор нетерпеливый / Допрашивает след добычи торопливой, — / На бегство робкого нескромный снег донес; / С неволи спущенный за жертвой хищный пес / Вверяется стремглав предательскому следу» (Вяземский П. А. Стихотворения. Л., 1986. С. 131; о поэтических отголосках «Первого снега» у Пушкина см.: Соколова К. И. Элегия П. А. Вяземского «Первый снег» в творчестве Пушкина // Проблемы пушкиноведения. Л., 1975. С. 67–87). Но у Бродского в отличие от Пушкина охотничьи собаки не лают. Их молчание придает этой сцене оттенок иллюзорности, нереальности; издают звуки реальные поезда. Кроме того, в противоположность «Осени» время в стихотворении «От окраины к центру» — зима, когда природа цепенеет, погружается в смерть. Мотив псовой охоты, лая, оглашающего окрестности, — элегический топос. Он встречается у Пушкина в черновиках стихотворения «Гроб юноши», а ранее — у Батюшкова в элегии «Пробуждение»: «Ни кроткий блеск лазури неба, / <…> / И гончих лай, и звон рогов / Вокруг пустынного залива — / Ничто души не веселит» (Батюшков К. Н. Сочинения: В 2 т. Т. 1. М., 1989. С. 186). Функция этого топоса: «контраст живой и многозвучной внешней жизни и печальной окаменевшей души» (Проскурин О. Поэзия Пушкина, или Подвижный палимпсест. М., 1999. С. 75). У Бродского же в стихотворении «От окраины к центру» «окаменевшей душе» соответствует пустынный и почти беззвучный пейзаж.