Кавказские повести - Александр Бестужев-Марлинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Посмотри, милая, — сказал Вадимов своей возлюбленной, дремлющей на груди его, — оглянись кругом, как любовь украсила эти печальные стены для нас.
Ольга подняла очи; она, казалось, не слушала слов его.
— Как здесь сыро и холодно, — молвила она, закутываясь в плащ Вадимова.
— Холодно? На груди моей, в объятиях моих тебе холодно?.. Между тем как в столетние годы разлуки, за тысячу верст от тебя, одна мысль о тебе согревала меня в нетающих снегах Кавказа, под осенним дождем!..
— Милый мой, разве я виновата в этом? У вас, мужчин, бронзовое сердце!..
— Да, бронзовое: одно электрическое прикосновение может раскалить его… Зато уж ваше ледяное сердце не тает ни от какого жара.
— Замолчи, клеветник, — с улыбкою сказала Ольга, закрывая своею прелестною ручкой уста Вадимову, который с жадностию лобзал ее… — Я здесь, я с тобою наедине, и ты можешь упрекать меня в холодности! Однако, — примолвила она, спорхнув на землю, поцеловав Вадимова мимолетом, — пора домой.
Мысль разлучиться так скоро с обожаемою вдруг и вновь запалила Вадимова; он упал на колена перед нею, он пожирал ее стан лобзаниями.
— Нет! Еще миг, бесценная! Еще миг останься со мною! Посмотри, дождевой поток, словно обручальное кольцо, обнял эту гробницу, мы теперь отделены от света, мы здесь на острове, мы как цветы жизни на гробах, мы вместе! Зачем же нам желать разлуки, или ты не пресыщена ею, или мало пролил я слез горести, что ты похищаешь у меня слезы блаженства?
— Лев, как ты причудлив, мы и без того слишком долго оставались наедине; что подумают люди мои, что будут говорить в свете, если об этом узнают!
— Пусть думают, пусть говорят, что им угодно! Разве ты не невеста моя, разве ты не моя Ольга? Разве я не заслужил твоего сердца, не выстрадал твоей руки?..
— Здесь не место говорить о таких вещах, — сказала Ольга, освобождая руки свои…
— Нет, здесь-то, при святых гробах, при тенях твоих предков, должна ты дать обет, столь давно желаемый, столь нетерпеливо ожидаемый, обет принадлежать мне на жизнь, на всю жизнь, навек, на вечность… Ольга, вспомни заветы свои, вспомни мои жертвы для тебя, осчастливь меня своим звуком, одним словом, потому что одного твоего слова недостает к моему счастию!
Ольга молчала.
— О, не терзай меня, не заставляй подозревать то, чего нет, чего, может быть, век не станется; не заставь меня считать тебя худшею, нежели ты есть. Или…
Вадимов остановился и долго, долго всматривался в лицо Ольги; мысли его, как брызги растопленного металла, упали в снег сомнения… и вдруг очи его засверкали; он вскочил… вырвавшийся из груди его стон был рев тигра, у которого весной похищают тигрицу.
— Но если я обманут тобой, Ольга, если любовь твоя была не что иное, как тщеславие, если нежность твоя теперь одна отраженная на тебе страсть моя, если другой… прочь, прочь эта мысль!.. Нет никто другой не будет владеть тобою, покуда я жив, — никто…
Дополнения
Страшное гаданье*
Посвящается Петру Степановичу Лутковскому*
Давно уже строптивые умы
Отринули возможность духа тьмы;
Но к чудному всегда наклонным сердцем,
Друзья мои, кто не был духоверцем?..*
…Я был тогда влюблен, влюблен до безумия! О, как обманывались те, которые, глядя на мою насмешливую улыбку, на мои рассеянные взоры, на мою небрежность речей в кругу красавиц, считали меня равнодушным и хладнокровным. Не ведали они, что глубокие чувства редко проявляются именно потому, что они глубоки; но если б они могли заглянуть в мою душу и, увидя, понять ее, — они бы ужаснулись! Все, о чем так любят болтать поэты, чем так легкомысленно играют женщины, в чем так стараются притвориться любовники, — во мне кипело, как растопленная медь, над которою и самые пары, не находя истока, зажигались пламенем. Но мне всегда были смешны до жалости приторные вздыхатели со своими пряничными сердцами*; мне были жалки до презрения записные волокиты со своим зимним восторгом, своими заученными изъяснениями, и попасть в число их для меня казалось страшнее всего на свете.
Нет, не таков был я; в любви моей бывало много странного, чудесного, даже дикого; я мог быть непонятен, но смешон — никогда. Пылкая, могучая страсть катится как лава; она увлекает и жжет все встречное; разрушаясь сама, разрушает в пепел препоны и хоть на миг, но превращает в кипучий котел даже холодное море.
Так любил я… назовем ее хоть Полиною. Все, что женщина может внушить, все, что мужчина может почувствовать, — было внушено и почувствовано. Она принадлежала другому, но это лишь возвысило цену ее взаимности, лишь более раздражило слепую страсть мою, взлелеянную надеждой. Сердце мое должно было расторгнуться, если б я замкнул его молчанием: я опрокинул его, как переполненный сосуд, перед любимою женщиною; я говорил пламенем, и моя речь нашла отзыв в ее сердце. До сих пор, когда я вспомню об уверении, что я любим, каждая жилка во мне трепещет, как струна, и если наслаждения земного блаженства могут быть выражены звуками, то, конечно, звуками подобными! Когда я прильнул в первый раз своими устами к руке ее, — душа моя исчезла в этом прикосновении! Мне чудилось, будто я претворился в молнию: так быстро, так воздушно, так пылко было чувство это, если это можно назвать чувством.
Но коротко было мое блаженство: Полина была столько же строга, как прелестна. Она любила меня, как никогда я еще не был любим дотоле, как никогда не буду любим вперед: нежно, страстно и безупречно… То, что было заветно мне, для нее стоило более слез, чем мне самому страданий. Она так доверчиво предалась защите моего великодушия, так благородно умоляла спасти самое себя от укора, что бесчестно было бы изменить доверию.
— Милый! мы далеки от порока, — говорила она, — но всегда ли далеки от слабости? Кто пытает часто силу, тот готовит себе падение; нам должно как можно реже видеться!
Скрепя сердце я дал слово избегать всяких встреч с нею.
И вот протекло уже три недели, как я не видал Полины. Надобно вам сказать, что я служил еще в Северском конно-егерском полку, и мы стояли тогда в Орловской губернии… позвольте умолчать об уезде. Эскадрон мой расположен был квартирами вблизи поместьев мужа Полины. О самых святках полк наш получил приказание выступить в Тульскую губернию, и я имел довольно твердости духа уйти не простясь. Признаюсь, что боязнь изменить тайне в присутствии других более, чем скромность, удержала меня. Чтоб заслужить ее уважение, надобно было отказаться от любви, и я выдержал опыт. Напрасно приглашали меня окрестные помещики на прощальные праздники; напрасно товарищи, у которых тоже, едва ль не у каждого, была сердечная связь, уговаривали возвратиться с перехода на бал, — я стоял крепко.
Накануне Нового года мы совершили третий переход и расположились на дневку. Один-одинехонек, в курной хате, лежал я на походной постели своей, с черной думой на уме, с тяжелой кручиной в сердце. Давно уж не улыбался я от души, даже в кругу друзей: их беседа стала мне несносна, их веселость возбуждала во мне желчь, их внимательность — досаду за безотвязность; стало быть, тем раздольнее было мне хмуриться наедине, потому что все товарищи разъехались по гостям; тем мрачнее было в душе моей: в нее не могла запасть тогда ни одна блестка наружной веселости, никакое случайное развлечение.
И вот прискакал ко мне ездовой от приятеля с приглашением на вечер к прежнему его хозяину, князю Львинскому. Просят непременно: у них пир горой; красавиц — звезда при звезде, молодцов рой, и шампанского разливанное море. В приписке, будто мимоходом, извещал он, что там будет и Полина. Я вспыхнул… Ноги мои дрожали, сердце кипело. Долго ходил я по хате, долго лежал, словно в забытьи горячки; но быстрина крови не утихала, щеки пылали багровым заревом, отблеском душевного пожара; звучно билось ретивое в груди. Ехать или не ехать мне на этот вечер? Еще однажды увидеть ее, дыхнуть одним с нею воздухом, наслушаться ее голоса, молвить последнее «прости»! Кто бы устоял против таких искушений? Я кинулся в обшивни* и поскакал назад, к селу князя Львинского. Было два часа за полдень, когда я поехал с места. Проскакав двадцать верст на своих, я взял потом со станции почтовую тройку и еще промчался двадцать две версты благополучно. С этой станции мне уже следовало своротить с большой дороги. Статный молодец на лихих конях взялся меня доставить в час за восемнадцать верст, в село княжое.
Я сел, — катай!
Уже было темно, когда мы выехали со двора, однако ж улица кипела народом. Молодые парни, в бархатных шапках, в синих кафтанах, расхаживали, взявшись за кушаки товарищей; девки в заячьих шубах, крытых яркою китайкою*, ходили хороводами; везде слышались праздничные песни, огни мелькали во всех окнах, и зажженные лучины пылали у многих ворот. Молодец, извозчик мой, стоя в заголовке саней, гордо покрикивал: «пади!» — и, охорашиваясь, кланялся тем, которые узнавали его, очень доволен, слыша за собою: «Вон наш Алеха катит! Куда, сокол, собрался?» — и тому подобное. Выбравшись из толпы, он обернулся ко мне с предуведомлением: