Радуница - Андрей Александрович Антипин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну, с грехом пополам управился. Однако с того дня на всякий случай решил обходить Пузырька за километр. Пузырёк, напротив, искал встречи, но найти не мог.
Волнение его было понятно: высматриваемая сеть если не верная и не мгновенная удача, то её бодрящее и не объяснимое никакими словами предчувствие, которое перемалывает всё: и пот, и мороз, и незадачи, и само долгое и часто напрасное ожидание. Однако удача удачей, а пойманная рыба для северной деревни значит всё ещё много. Поэтому иные, такие как Пузырёк, напускают мрак на свои рыбацкие секреты, а чужие, напротив, норовят выведать. Но как не из жадности, а единственно из-за боязни сглаза сторожат своё ремесло (буквально, например, при встрече у реки пряча в кулаке самодельную мушку, от которой теперь чумеет ленок), так и выслеживают других вовсе не за тем, чтобы позавидовать и вспугнуть чью-то фортуну, а, опять же, с одной лишь целью – пополнить собственный ларец ещё одним бесценным знанием, отложив его в памяти сверх уже имеющихся, как в несколько слоёв солят рыбу…
И вот Пузырёк дождался! И я, хотя втайне и костерил его, откровенно пожаловался, что несколько раз сети приходили пустыми, а нынче поймалась мелочёвка, из которой рыба – только двухсотграммовый хариус.
Спрашивает, крупную ставлю или мелкую. Советует крупную.
– Я один год вот здесь, напротив Николай Львовича, ставил, как и ты, ельцовку – и тоже ничего! Ну, воткнул деревянную, из толстых ниток – на шысят или семисят, я уж забыл! – сра-а-зу смотали кубарем! Выпутал: два тайменя. Они же парами ходят…
Вдруг даже не советует, а со страстью убеждает:
– Поставь-поставь, дело тебе говорю!
И, глядя прямо в глаза, дразняще смеётся, лишь разомкнутый рот и видать, а в нём – белый с похмелья шмат языка:
– Я-то как ты не мудохался, пробил одну прорубь – и всё!
– Как это?! – всё поднимается торчком, и главным образом – прозвища Пузырька.
– А вот так! Кинул бутылку – и готово!
7
Вымотать душу из северянина – что из проруби сеть: то же нарастание кровообращения в жилах по мере приближения последних метров, которые тяжелы и бурлят незримой рыбиной. Но когда вымотаешь – что же? Оказывается, этот некорыстный русский мужичок, мимо которого пройдёшь и разве что не плюнешь, вот что измыслил своим шарабаном: выдолбит майну на умеренном течении, таком, чтоб не скручивало снасть, запузырит в прорубь налитую водой пластиковую бутылку, а уж та, продвигаясь подо льдом, как поплавок, сама повлечёт и расправит привязанную сеть!
– Не забудь второй конец зарочи́ть! – хрипит, не может ни проглотить, ни отхаркнуть. – А то у меня так одну сеть утартало!
Неуверенно возражаю, привожу доказательства от противного.
– Как ракета полетит! – отметает Пузырёк.
И, внезапно осёкшись, переводит взгляд на едва початый ряд замороженных лунок. Глаза между тем всё ещё сверкают, но уже так, как бывает на кончиках мартовских сосулек, когда весь день текло, а с вечерним приморозом перестало, однако, если отворить окно и посмотреть вверх, можно увидеть, как под самой крышей дрожат в сумерках живые капли.
– Видишь, какая у тебя удача?! – качает головой, словно хочет смахнуть эти капли на снег, убедить всех и сам убедиться, что и не было никаких капель, а так, нахлестало ветром. – Наверное, и спать не будешь!
– Уд-то у тебя ещё много? – спрашиваю немного погодя, утишая в себе подлую радость от этой «удачи», избавляющей впредь от многих мучений и бесцельной траты времени, но и чувствуя всю лживость моего якобы «сострадания» к чужой судьбе.
– Ой, и не говори! – вздыхает мученически. – Да я выдолблю все, мне один хрен делать нечего… – И, поковыряв носками бахил, суёт ноги в стоптанные стропяные ремни, подхватывает пешню и лопату и идёт, оступаясь на своих косолапых лыжах и тихо матерясь…
И ты, словно расщеплённый молнией на две половины: ту, которой наплевать, и эту, которой отныне и до конца больно за всё, что творится под этим небом, – внезапно очухиваешься этой первой половиной и, сращивая её со второй, даже не вспоминаешь, потому что никогда не помнил этого, а как будто выносишь из яркого огня, образовавшегося за чудесным разрядом, что это никакой не Пузырёк был перед тобой, не Суслик, и тем более не Черномырдин, а – дядя Витя, бывший совхозный механизатор и даже твой однофамилец, которому ты запросто «тыкаешь». Нынче ему на пенсию – и слава богу, потому что последние пятнадцать-двадцать лет сводит концы с концами, ходит в старом и заплатанном, частенько закладывает за воротник и, окликая в дороге, унизительно клянчит: «Займи на пузырёк!» – а когда отказывают или даже прогоняют, плетётся позади с таким видом, как будто не дали со стола красное яблочко.
Случается, конечно, что занимаешь, но не совсем, как оказалось, от чистого сердца, потому что много в твоём мнимом добре разных примесей, нужных в первую очередь тебе, да и даёшь ты, надумав всякий раз что-то сверх самого займа, выстроив на этом некую народолюбивую философию, благоприятствующую, опять же, только тебе, между тем как самому народу от неё ни холодно ни жарко. А если совсем по совести, то и не сделал ты ничего для этого народа, кроме того, что скрепя сердце потряс копилку и выручил одного-единственного страждущего, и когда круг замкнулся, он, этот страждущий, разломил поровну своё, драгоценное и последнее: бери, пользуйся на здоровье! – и ничего не попросил взамен, не взял при этом сам от тебя, не спросясь, не нагрузил свой поступок каким-то выгодным только ему образом мыслей и поведения, равно как вообще ничего не сотворил кроме, а явил, так сказать, единственное в своём роде и цельное, как монолит, своё отношение к другому человеку, которого прижала нужда, а у него, братцы, «чисто случайно» отыскалось чем помочь.
И ты стоишь, как будто из зимнего ручья попил, и с захлёбывающимся, самого себя перебивающим восторгом постигаешь, что нет и не будет завершения этому народу, который поёт и плачет, и скачет через палочку на краю, но умеет остановиться и опахнуть такой искренней нерастраченной красотой,