Эоловы арфы - Владимир Бушин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В нашей с Женни жизни не было покоя, о каком ты для нас мечтал, тишины, умиротворенности, довольства. Наоборот, над нами то и дело ревели бури. Когда-то в своей докторской диссертации я утверждал: "Обыкновенные арфы звучат в любой руке; эоловы арфы - лишь тогда, когда по их струнам ударяет буря. Не нужно приходить в смятение перед лицом этой бури..." Так я думал в молодости, и сейчас, завершая жизнь, я еще более уверен в том, что не надо бояться бури. Женни и я - эоловы арфы. Если бы в нашей жизни не было бурь, мы не прозвучали бы. Видел бы ты, как Женни, которую ты звал ангелочком, преображалась в дни таких бурь - хотя бы в дни Кёльнского процесса коммунистов осенью 1852 года или в дни Парижской коммуны и после ее разгрома, когда мы создали Комитет солидарности с жертвами террора, где она пропадала дни и ночи. Это был не ангелочек, а демон революционной бури, действия, воли. Она принимала участие во всех моих начинаниях и схватках, делила со мной все радости и горести борьбы, - так было всю жизнь, и без этого она не могла, в этом ее призвание.
- Но разве не ты, - возразил укоризненный голос отца, - еще в сочинении на выпускных экзаменах писал: "Только из спокойствия могут возникнуть великие и прекрасные дела: оно - та почва, на которой только и произрастают зрелые плоды"?
- Конечно, это писал я, - согласился Маркс. - Вероятно, тут сказалось влияние любимого нами обоими Гёте, который в "Торквато Тассо" говорит:
Талант рождается в тиши,
Характер - лишь в потоке жизни.
Но теперь я отвергаю свою юношескую мысль и мысль Гёте.
- Ты замахиваешься на великого Гёте?
- Я отвергаю сейчас лишь одну его мысль, но должен сказать тебе, что в жизни мне нередко встречались мысли, принадлежащие величайшим людям, которые я находил ошибочными или устаревшими и всегда отвергал их решительно и спокойно...
Так вот, я не кончил. Несмотря на все бури, шумевшие над нашими головами, мы, отец, оставались спокойными. Но это не то спокойствие, о котором я уже поминал. Это покой, которому учили стоики, - атараксия глубинный покой души, основанный на ясном осознании своей цели, своего назначения в мире, на четком понимании того, к чему ты призван. Только этот стоический покой помог нам с достоинством перенести беды и невзгоды, которые обрушивала на нас судьба...
Тихо вошла Тусси. Она коснулась мягкой прохладной ладонью его лба, справилась о самочувствии, спросила, не надо ли чего. Нет, ему ничего не надо, спасибо. Маркс закрыл медальон и положил его под подушку.
- Как мама?
- Забылась... Я посижу у тебя.
- Посиди.
Но Женни не спала. Она по-прежнему лежала с закрытыми глазами и, как старую, зачитанную книгу, листала свою жизнь... Вспоминала первое общее горе - смерть отца Карла весной тридцать восьмого года - он так и не успел стать ее свекром, хотя очень этого хотел; потом - первое крушение планов, связанных с надеждами на научную карьеру Карла в Боннском университете; вспомнила первое изгнание - пока добровольное - во Францию и тут же первый семейный очаг, в Сен-Жерменском предместье, на левом берегу Сены, в скромном доме на тесной улице Ванно; потом рождение своего первого ребенка, Женни... Тут она впервые подумала о том, что судьба так гоняла ее с Карлом по свету, так швыряла из страны в страну, из города в город, из квартиры в квартиру, что дети родились в разных городах Европы - в Париже, Брюсселе, Лондоне - и не было двух детей из всех шестерых, что родились бы в одном доме, но была такая улица, - о, этот проклятый Дин-стрит! - где они потеряли двоих, Гвидо и Франческу... Смерть Гвидо была первой смертью в их семье.
Потом ей вспомнилась первая смерть внука, вернее, внучки - маленькой дочурки Лауры. Потом первая высылка: из Парижа в Брюссель; потом первая помощь друзей: после закрытия "Немецко-французского ежегодника" они остались совершенно без денег, и друзья по "Рейнской газете" прислали им в Париж тысячу талеров; потом... Потом она вспомнила, что все это не раз повторялось: радость и горе, надежда и страх, помощь друзей и крушение планов, рождение детей, внуков и их смерть, изгнания и убогие квартиры в предместьях... Все приходило и уходило, все повторялось. Неповторимыми были только жизнь, только Карл, только их любовь. Ей вдруг стало страшно, что она сейчас умрет и перед смертью не увидит Карла.
- Ленхен, - сказала она, - как чувствует себя сегодня Мавр?
Но в это мгновение открылась дверь: на пороге, поддерживаемый Тусси, стоял Карл. Он был худ и бледен, неуверенные движения выдавали его слабость, он тяжело опирался на руку дочери.
- Женни! - нежно и тихо произнес он.
Тусси подвела его, он не сел на стул, стоявший здесь, а опустился рядом с невысокой постелью на колени и обнял жену за плечи. Она выпростала из-под одеяла правую руку и положила ее на голову мужа.
- Здравствуй, Карл, - так же тихо сказала она. - Зачем ты встал? Разве доктор Донкин разрешил тебе это? - Женни чуть заметно шевелила пальцами его совсем белые, истончившиеся, ставшие легкими волосы, черными оставались только брови.
- Мне сегодня совсем хорошо, - ответил Карл. - И пришел я не просто так. Посмотри, что я получил - журнал с очерком обо мне и о моих работах. - Тусси подала ему журнал, и он стал листать его, ища нужную страницу. - Некто Белфорт Бакс пишет о твоем Карле с глубокой симпатией и уважением, а мои идеи вызывают у него настоящий восторг.
Маркс знал, что эта весть доставит Женни большое удовольствие - она всегда со страстным интересом и ревностно относилась ко всему, что касалось репутации и оценки заслуг ее мужа. Из этих же соображений он умолчал о том, что биографические сведения были в очерке большей частью неправильны, а изложение его экономических принципов - во многом неверным и путаным.
- Дай журнал, - попросила Женни.
Маркс так и не нашел нужное место. Тусси взяла книжку, раскрыла ее, быстро нашла, что искала, и поднесла к лицу матери. Женни не могла читать, она лишь с восхищением смотрела на текст, и глаза ее, подернутые слезами радости и гордости за мужа, стали еще глубже и лучезарней, чем всегда.
- Знаешь, Мэмэ, - произнося слова медленно, чтобы не потерять власть над своим голосом, сказала Тусси, - я вчера была в Ист-Энде, там на домах расклеены вот такие плакаты. Один я тайком сорвала. - Она отступила на два шага от кровати и развернула в руках большой лист грубой бумаги.
Это был плакат, большими синими буквами возвещавший публикацию очерка Бакса о Марксе.
Женни смотрела на плакат, не пытаясь его прочитать, и по ее лицу казалось, будто болезнь отступила.
- По некоторым сведениям, - стараясь придать своему голосу легкость, сказал Карл, - статья эта обратила на себя большое внимание. Ведь это слава, Женни, а? Что ты на это скажешь?
Женни прекрасно знала, как на самом деле Карл относился к славе. Он был предельно честен, когда года четыре назад от своего имени и от имени Энгельса сказал: "Мы оба не дадим и ломаного гроша за популярность". Но она не могла преодолеть горечи от того, что в газетах о ее Карле появлялись почти всегда лишь глупости, нелепости да клевета.
- Такая статья о тебе - это тоже впервые, - сказала она. - Тусси, положи ее мне под подушку. Может быть, я еще прочитаю ее.
- Почему ты сказала "тоже впервые"? - спросил Карл.
- Я вспоминала сегодня все, что было у нас с тобой впервые: первую радость, первое горе, первое изгнание... Вот и доброжелательная, честная статья о тебе - тоже впервые. Но все, о чем я сегодня вспоминаю, случившись один раз, потом повторялось. Неповторима только наша жизнь. И нет на свете второго Карла.
Женни радовалась за мужа, а он радовался ее радостью, и это вливало в них новые силы, они словно выздоровели и снова стали молодыми, влюбленными, красивыми.
- Ты знаешь, что я придумал? - говорил Маркс, опять слегка сжимая ее плечи. - Как только ты поднимешься, мы поедем в Зальцведель. А? Ты согласна?
Это была старая мечта Карла - побывать на родине Женни. То обстоятельство, что он никогда не был там, Карл ощущал как большую потерю, как пробел в своей жизни. Он даже ревновал жену к этому небольшому городку в Альтмарке, к скромному дому Вестфаленов недалеко от церкви святой Марии - зрительно он давно отчетливо представлял и город и дом, - они два года таили в себе тогда еще белокурую, но темноглазую девочку, которую он не знал, не мог знать, но страстно хотел хоть как-нибудь ощутить.
- Да, конечно, мы непременно поедем в Зальцведель, - радостно соглашалась Женни, - но не забывай, у нас еще столько дел. Ведь ты собирался написать "Логику", работу по истории философии, книгу о Бальзаке, драму о братьях Гракхах, очерк по истории Конвента... Я уж не говорю об окончании "Капитала".
- Разумеется! - воскликнул Маркс - Как только вернемся из Зальцведеля, сразу засяду за "Логику" и одновременно начну книгу о Бальзаке, это будет как отдых. А еще, Женни, кроме всего названного тобой я хочу написать - угадай, что? Сатирический роман! Да, ты не удивляйся. У меня же есть в этом опыт - еще студентом в Бонне я написал однажды такой роман, назывался он "Скорпион и Феликс". Но с тех пор я кое-чему научился, а сколько за это время перед моими глазами прошло чудаков и монстров, тупиц и графоманов, демагогов и невежд, которые так и просятся под перо сатирика!.. Мы с тобой это еще обсудим...