Изгнание - Лион Фейхтвангер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жак Тюверлен аккуратно сложил пилку и нож на тарелке: Затем встал и сказал:
— Жаль вкусной рыбы.
И, кивнув соседям по столу, ушел.
Визенеру было нелегко высидеть до конца обеда. Но ему удалось сохранить спокойствие. Он удалился, как только счел это возможным, и поехал к себе, в Сен-Тропе.
Он отправился на свой пустынный пляж и долго плавал, чтобы разрядить накопившуюся ярость. Оскорбление, нанесенное таким человеком, как Тюверлен, было тяжким ударом. Пусть враждуют с Эрихом Визенером, но никто не имеет права его презирать. Он видел перед собой лицо Тюверлена, выдающуюся верхнюю челюсть, быстрые зоркие глаза. Видел, как его сильные, покрытые веснушками и поросшие рыжеватым пухом руки сложили на тарелке нож и вилку. Слышал, как он сказал своим пронзительным, сдавленным голосом: «Жаль вкусной рыбы»; видел, как он удаляется, худой, размахивая руками. Визенер почему-то вспомнил о пощечине, которую дал Раулю.
Нет, на сей раз Тюверлен вынес слишком поспешный приговор. Тюверлен знает его лишь с одной стороны, он не знает «Бомарше». Он изменит свое мнение, как только прочтет «Бомарше». Человеку не одностороннему трудно приходится в эпоху, разделенную на две части баррикадой; кто свободен от предрассудков, должен быть готов к тому, что его не поймут. Марию он потерял, от Тюверлена получил щелчок, да и в Леа он не уверен. «Разгадан и отвергнут», — вдруг вспомнилось ему. Это было название одной из глав популярного и сентиментального романа, прочитанного им еще в детстве, и эти слова «разгадан и отвергнут» с их наивным пафосом навсегда запечатлелись в его памяти.
Вечером он сидел над Historia arcana и пытался наложить заплаты на свое сильно потрепанное самоуважение. Он подбадривал себя рассуждениями о доброкачественности «Бомарше». Но вскоре вопреки первоначальному намерению перешел к размышлениям о необыкновенно удачном выборе темы. Это была находка даже с точки зрения внешнего успеха книги. Главарям партии он может объяснить свою трактовку Бомарше как ироническое изображение типичных свойств француза. А французы с их тонким пониманием оттенков и без его помощи уловят в этом произведении симпатию, которую он чувствует к своему герою. Перед немцами, как и перед французами, он может выступить в роли честного посредника, ведь попытки соглашения и примирения в духе нынешней берлинской политики, его «Бомарше» — политическая заслуга. Но и независимо от этого литературный и коммерческий успех его книги в Германии обеспечен; так как произведения всех тех, кто умеет писать, в границах рейха запрещены, читатели с радостью набросятся на «Бомарше».
Визенер перечел написанное и смутился. Ведь не для этого он сел за Historia arcana. Он хотел порадоваться достижению, которым он мог бы внутренне оправдаться перед Жаком Тюверленом.
«Жаль вкусной рыбы», — услышал он пронзительный, чуть сдавленный голос. Нет, не повезло ему с отпуском. Лето испорчено. «Разгадан и отвергнут».
Через два дня он вернулся в Париж.
22. Франц Гейльбрун между двух огней
Гингольд пожаловался главному редактору Гейльбруну на грубость и строптивость Зеппа Траутвейна. Он-де человек терпеливый, но так можно загубить газету; на этот раз он твердо решил не мириться с непристойным ответом профессора Траутвейна, а воспользоваться своим правом и уволить недисциплинированного редактора.
Он ожидал, что Гейльбрун запротестует; но на такое сильное сопротивление он не рассчитывал. Кроме того, он тотчас же узнал, что все редакторы без исключения с грозной решимостью встали на сторону Зеппа.
Он поторопился. Срок, назначенный ему архизлодеями, был слишком краток, он сразу заявил об этом Лейзегангу. Надо выждать, пока Траутвейн даст в руки Гингольду более веский предлог; за этим дело не станет. Лейзеганг, человек деловой, человек практики, должен и сам понять, что Гингольд не сможет соблюсти поставленный ему срок.
Но Лейзеганг не понял. Из разговора с Визенером он вынес впечатление, что тот хочет раз и навсегда покончить с «ПН». Тщетно Гингольд убеждал Лейзеганга, что он не имеет возможности, хотя, быть может, формальное право на его стороне, воспользоваться этим правом. Внезапное, недостаточно обоснованное изгнание Траутвейна произведет скандальное впечатление. А шумиха и скандал не в интересах Гингольда и его доверителей. Лейзеганг проявил неожиданное упрямство. Этот всегда любезный, елейный человек резко, сухо, точно и зло повторил свое требование. Он ультимативно предложил Гингольду уволить Траутвейна не позже пятого августа.
Гингольд пожал плечами. Он судил о других по себе и был убежден, что не так страшен черт, как его малюют. Пятое августа миновало, а Траутвейна еще не уволили.
С хозяевами Лейзеганга шутки плохи, на этот счет у Гингольда не было никаких сомнений. Он предполагал, что в Берлине Бенедикту Перлесу будут ставить палки в колеса до тех пор, пока профессор Траутвейн остается в числе редакторов «ПН». Это неприятно, но с этим приходилось мириться, и Гингольд решил примириться.
Но те, кто стоял за Лейзегангом, действовали еще энергичнее, хитрее, беспощаднее и целеустремленнее, чем предполагал Гингольд. Они оставили в покое Бенедикта Перлеса и не мешали ему делать дела; они ударили Гингольда по гораздо более уязвимому месту. Из Берлина пришло письмо, туманное, полное отчаяния письмо, которое он сначала не решался понять правильно. Он прочел его дважды, трижды — и вынужден был понять, хотя внутри все в нем сопротивлялось этому пониманию: то, что произошло, было страшнее его самых страшных снов. Архизлодеи арестовали учителя пения Данеберга и фрау Иду Перлес, урожденную Гингольд, за преступление против чистоты расы.
Коммерсант Луи Гингольд много пережил, он не раз видел перед собой смерть, он прошел сквозь огонь и воду. От природы Гингольд был наделен горячим темпераментом; он, однако, научился обуздывать себя и в опасных ситуациях обращаться к голосу холодного рассудка. Но на этот раз он был не властен над собой. Сердце у него остановилось, небо высохло, лицо пожелтело, морщины обозначились резче, гонкие, сухие руки выронили письмо, пальцы бессмысленно двигались в воздухе. Секретарь Нахум Файнберг, широко раскрыв от ужаса глаза, увидел, что его хозяин за несколько секунд состарился. Великий делец, человек действия, до сих пор умевший отражать все удары, сразу выдохся. Он сидел невыносимо жалкий, пришибленный, олицетворение несчастья, он уже ничуть не был похож на президента Линкольна.
Гингольда вдруг поразило страшное прозрение. Все, что он сделал, было неправильно, он совершил проступок, которому нет ни прощения, ни искупления: уклонился от борьбы с архизлодеями, бежал в разгаре боя. Высоко он занесся в своих глупых мечтах. Говорил «бог», а разумел «барыш», большую жирную цифру в своем гроссбухе. Разумеется, он не хотел сознаться себе в том, что он прятался от бога и самого себя. Но бог сумел его найти, как он сумел найти Каина, братоубийцу.
Луи Гингольд готов был растерзать себя. Да, да, да, он весь погряз в грехах. И все же богу не следовало наказывать его так страшно. Нет, не следовало.
«Ида, дочь моя, — рыдало все его нутро, — дитя мое, милое, маленькое, нежное, моя Гинделе». Ибо теперь господин Гингольд уже не называл свою дочь именем Ида, фальшивым именем ее фальшивого мира, а настоящим Гинделе, маленькая лань. И хотя в ней не было ничего похожего на лань, хотя это была еврейка с Курфюрстендама, элегантная и склонная к полноте, для господина Гингольда она была Гинделе, его лань, его дитя. Он много читал о концентрационных лагерях, он по опыту знал, как подлы, коварны и безжалостны люди; он обладал силой воображения, и сердце его сжималось в комок, когда он думал о том, что могли сотворить архизлодеи с его ребенком в концлагере. «О, о, ой, ой, — стонал он. — Убит, убит богом», — рыдал он, глядя перед собой. Это было подавленное рыдание, но в нем слышалась невыносимая боль, и Нахуму Файнбергу пришлось сделать над собой большое усилие, чтобы не заткнуть уши.
Отцы и праотцы господина Гингольда подвергались бесконечным преследованиям, они обладали жизненной энергией и в каждом поколении переживали ярость, сострадание, ненависть, они надеялись на бога и сладострастно, с большей силой, чем многие их современники, мечтали о мести. Ярость, сладострастные мечты о мести, жалость и ненависть сотрясали теперь и Гингольда.
Но над всем преобладало болезненное чувство бессилия. Он у них в руках, у архизлодеев, его дочь у них в руках, он сам, безумец, сам с открытыми глазами предал ее в их руки. Он был идиотически глуп, он преступник, грешник, убитый богом, — и поделом. Он забыл, что находится в доме на авеню Великой Армии, в городе Париже, в присутствии умного и начитанного господина Нахума Файнберга, он стонал, тихо, бессмысленно.
Однако этот припадок длился недолго. Вскоре рассудок Гингольда начал работать. Как вызволить из концлагеря свое дитя, свою Гинделе? Существовало одно-единственное средство: вышвырнуть наконец из редакции Траутвейна, этого негодяя.