Владелец Йокнапатофы - Николай Анастасьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вскоре Фолкнер купил дом в Виргинии. Это событие, правда, тоже не осталось незамеченным — в "Нью-Йорк таймc" появилось соответствующее сообщение, — но все же писатель на некоторое время оказался предоставленным самому себе. Он начал обустраиваться: перевез немалую часть библиотеки, в том числе любимые книги — Достоевского, Сервантеса, Толстого, Марка Твена, — охотничьи принадлежности, купил новую лошадь. Вскоре сюда переехала Джилл с мужем и детьми, и Фолкнер — охотник и фермер — стал настоящим дедом. "Мне кажется, — вспоминает дочь, — ему больно было расставаться с Оксфордом, но жизнь там становилась все более невыносимой… Похоже, он решил пустить корни в Виргинии. Потому что Виргиния — края тоже старые, но старые по-другому, чем Миссисипи. Миссисипи словно стыдится своей старости, а Виргиния нет. Здесь дорожат своими старыми, поблекшими вещами, и отцу это очень нравилось, он и сам так же привык относиться к старине".
Из Шарлоттсвилля идут умиротворенные письма. "Все хорошо. Лошади прыгают уже на 3,5 — 4 фута…". "Мне шестьдесят два, а я еще держусь, и получше, чем некоторые молодые. То есть дожил, наконец, до поры, когда рискуешь только своими костями…". Кажется, единственное, что беспокоит, — растущие налоги да нерасторопность фирмы, забывающей в срок высылать нужные сорта табака. Здесь Фолкнер даже прервал затянувшееся молчание и дал последнее в своей жизни интервью. Правда, на литературные темы он говорить избегает. Вида Маркович, профессор английской филологии из Белградского университета, всячески старается повернуть беседу и сторону книг, а Фолкнер — об охоте, о земле, о внуках: "Сейчас я не пишу. Много работы в поле. Зиму я провожу здесь, лето — в Оксфорде. У меня там ферма, приходится много работать. Надо возделывать землю".
Даже, когда писал… Сейчас не пишу… Может, сказано со вздохом облегчения. Но ведь и горечь ощущается. Все-таки никакие домашние дела, и развлечения, и приятные дедовские заботы не могли заполнить пустоты, оставленной ненаписанными и не пишущимися долее книгами. А рядом накапливалось другое молчание, расширялась другая зона пустоты, которую уж и вовсе ничем не заполнишь.
Умирали люди, родные и друзья, уходили те, с кем близок не был, но без кого жизнь становилась суше и беднее.
В июле 1958 года скончался Сакс Камминз, человек, которого Фолкнер называл своей "литературной сиделкой". Никто, наверное, не оберегал так, как он, Фолкнера от назойливых журналистов, никто на протяжении стольких лет не защищал так стойко его писательское право на любой эксперимент, никто так ему — как художнику — не верил. "Нам всем будет не хватать Сакса, — пишет Фолкнер в ответ на печальную весть. — Как найти теперь другого, кто никому не позволит сочинять разные небылицы про Уильяма Фолкнера, пока тот еще дышит".
Через полтора года не стало Хэролда Обера, еще одного друга, с которым Фолкнера связывала четверть века совместной работы. Он и на сей раз откликнулся сдержанно, может даже показаться — бесчувственно. Но это не черствость — может быть, мудрое осознание или предчувствие того, что и твой час не за горами. "Хэролда будет не хватать; может, немногим, но тем, кому, надеюсь, будет не хватать и меня; их тоже не так много…"
11 февраля 1960 года информационные агентства сообщили, что в автомобильной катастрофе погиб Альбер Камю. Ни личное знакомство (за вычетом рукопожатия на приеме у Галлимара), ни тем более художественная вера Фолкнера с ним не связывали. "Реквием по монахине"? Но ведь говорил же он, что это пьеса Камю, а не Фолкнера. И тем не менее ушел французский писатель — ушла и какая-то часть самого Фолкнера. Он писал в траурном послании, опубликованном в специальном выпуске "Нувель ревю Франсез": "Камю восстал. Он не захотел страдать от вечного холода, отказался идти по пути, что ведет к смерти. Он сказал: "Я не согласен с тем, что смерть будто бы открывает дверь в иную жизнь. Для меня это дверь, которая закрывается навсегда". То есть он попытался поверить в это. И потерпел поражение. Незаметно для себя он, как и всякий художник, провел жизнь, исследуя самого себя и требуя от себя ответов, которые мог бы дать один только бог. Когда он стал лауреатом Нобелевской премии, я послал ему телеграмму: "Salut l'ame qui constamment se cherche et se demande"*. Почему же он не отступился от своих поисков, если не захотел поверить в бога?
* Приветствую душу, которая неустанно ищет и вопрошает самое себя (фр.).
В тот самый момент, когда машина его врезалась в дерево, он все еще искал и требовал от себя ответов. Не думаю, что в тот ослепительный миг он их нашел. Не думаю, что их вообще можно найти. Они могут быть лишь объектом неустанных, упорных поисков со стороны отдельных людей, этих непрочных молекул, из которых состоит абсурд бытия. Таких людей немного, но всегда найдется по крайней мере один, а этого уже достаточно".
Как всегда, Фолкнер послал эти несколько строк через своих издателей, но коммерческие проблемы обсуждать решительно отказался: "Это личный привет и личное «прощай» от одного парня другому, который был обречен переживать такое же самое страдание".
2 июля 1961 года весь читающий мир пережил еще одну утрату. Погиб Эрнест Хемингуэй, давний, хоть лично и не близкий, спутник Фолкнера, который в сознании не одного поколения был его соперником в литературе. Сам Фолкнер так не считал, скорее он готов был бы занять позицию Герберта Уэллса, который написал некогда Джойсу, что в мире достаточно места, чтобы искать и заблуждаться им обоим. Иное дело, что до самого конца фолкнеровское отношение к Хемингуэю оставалось двойственным. Фолкнер старался быть справедливым и даже великодушным. Появление романа "За рекой в тени деревьев" (1948) вызывало нападки даже вчерашних поклонников автора. Фолкнер к этому хору не присоединился, наоборот. По словам Блотнера, он назидательно сказал еще очень молодому тогда (а ныне вполне маститому) Трумену Капоте, который весьма небрежно отозвался о романе: "Молодой человек, этой книги я не читал. И хотя, быть может, это и не лучшая вещь Хемингуэя, я уверен, что сделана она на уровне". А через некоторое время он высказался публично в «Таймс», присоединившись к английскому писателю-сатирику Ивлину Во, который тоже был раздражен грубыми критическими нападками на книгу, впрочем, действительно малоудачную. Два года спустя Фолкнер написал для студенческого журнала «Шенандоу» небольшую заметку о "Старике и море". Вот почти полный ее текст: "На этот раз он нашел Бога, Создателя. До сих пор его мужчины и женщины творили себя сами, лепили себя из собственной глины; их победы и поражения были делом их собственных рук, они просто доказывали людям или друг другу, какие они стойкие. Но на сей раз он написал о жалости, о чем-то, что каким-то образом сотворило их всех: старика, который должен был поймать рыбу, а потом потерять; рыбу, которая должна была ему попасться, а потом пропасть; акул, которые должны были отнять ее у старика… Все правильно. И слава богу, то, что их создало, то, что любит Хемингуэя и меня, не велело ему говорить об этом дальше".
И все-таки, вставая на защиту того, что, может быть, защиты не заслуживало, приветствуя то, что и впрямь вызывает восхищение, Фолкнер по-прежнему повторял, что Хемингуэй не рискует, ставит перед собой недостаточно крупные задачи: он хочет лишь быть "в одном ряду с Бальзаком и Толстым", а надо "стремиться стать выше Шекспира". К тому же заочные отношения двух писателей все время нарушались всякого рода недоразумениями. Что Хемингуэй буквально воспринял слова о "недостатке мужества", мы уже знаем. Потом была другая обида. Защитив Хемингуэя от критиков, Фолкнер заметил, что напрасно тот считает, будто писателям, подобно врачам, юристам и волкам, лучше держаться друг друга. Мол, лишь в стае они похожи на волков, а разгони — и каждый станет собакой. Почему-то Хемингуэй решил, что собакой назвали именно его. Фолкнеру опять пришлось оправдываться.
Даже смерть не принесла полного примирения. Фолкнер ничуть не сомневался, что это было самоубийство; по воспоминаниям дочери, это несчастье никак не давало отцу покоя, в течение нескольких дней ни о чем другом он не думал и в конце концов сказал, сказал, учитывая обстоятельства, жестоко: "Да, конечно, я знаю, он был болен. И все-таки нельзя идти домой столь коротким путем".
Но, конечно, и эта утрата отозвалась в сердце — еще один удар колокола, который и по тебе звонит.
А между двумя литературными смертями Фолкнер похоронил мать. Она была стара, под девяносто, давно болела, только конец всегда неожидан и страшен. Джон Фолкнер вспоминает, что вся семья, а старший сын в особенности, тяжело пережили эту потерю — мать до самых последних дней оставалась столпом, опорой. В ней, рассказывают, неукротимо, сопротивляясь всему на свете, выдерживая любые удары, горел дух борьбы и надежды — того, что Фолкнер считал самым дорогим даром человечности.