Жить, чтобы рассказывать о жизни - Габриэль Маркес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Альваро Мутис в свободное время, которое у него оставалось от его поездок по всему миру, отлично завершил мое вхождение в культурное сообщество. В своем качестве начальника по общественным отношениям «Эссо Коломбьяна» он организовывал обеды в самых дорогих ресторанах с тем, кто на самом деле стоил и имел вес в искусстве и гуманитарных науках, и часто с гостями из других городов страны. Поэт Хорхе Гайтан Дуран, который не расставался с навязчивой идеей сделать большой литературный журнал, который стоил целое состояние, решил это частично с помощью капиталов Альваро Мутиса для развития культуры. Альваро Кастаньо Кастильо и его супруга Глория Валенсия пытались создать в течение многих лет радиостанцию, полностью посвященную хорошей музыке и доступным культурным программам. Мы все подшучивали над ними из-за нереальности их проекта, кроме Альваро Мутиса, который сделал все, что мог, чтобы помочь им. Так они создали радиостанцию HJCK — «Мир в Боготе» с передающим сигналом в 500 ватт, который был самым маленьким в то время. В Колумбии тогда еще не существовало телевидения, но Глория Валенсия придумала метафизическое чудо — делать по радио программу о модных дефиле.
Единственной передышкой, которую я позволял себе в те суетные времена, были долгие воскресные вечера в доме Альваро Мутиса, когда он научил меня слушать музыку без классовых предрассудков. Мы растягивались на ковре, слушая сердцем великих мастеров без ученых размышлений. Это было зарождение одной страсти, которая началась в потайном зале Национальной библиотеки и никогда больше нас не забыла. Сегодня я прослушал столько музыки, сколько смог достать, и прежде всего камерных романтиков, которых я полагаю вершиной искусств. В Мексике, пока я писал «Сто лет одиночества» — между 1965 и 1966 годами, — у меня было только две пластинки, которые износились, столько были слушаны: «Прелюдии» Дебюсси и «Вечер трудного дня» «Битлз». Позже, когда я наконец имел в Барселоне почти столько пластинок, сколько всегда хотел, мне показалась слишком условной алфавитная классификация, и я принял для моего личного удобства порядок по инструментам: виолончель, которая является моим фаворитом, от Вивальди к Брамсу; скрипка, от Корелли до Шенберга; клавир и фортепьяно, от Баха к Бартоку. До открытия чуда того, что все, что звучит, есть музыка, включая тарелки и столовые приборы в мойке, всякий раз как они создают иллюзию, что указывают нам, куда идет жизнь.
Моим ограничением было то, что я не мог писать под музыкой, потому что уделял больше внимания тому, что слушал, чем тому, что писал, и все же сегодня я очень мало бываю на концертах, потому что чувствую, что в кресле устанавливается некоторый тип интимности немного неприличной с незнакомыми соседями. Однако со временем и возможностями иметь дома хорошую музыку я научился писать с музыкальным фоном, согласным с тем, что я пишу. «Ноктюрны» Шопена для эпизодов отдыха или секстеты Брамса для счастливых дней. Зато я не возвращался к тому, чтобы слушать Моцарта на протяжении лет, с тех пор как меня охватила порочная мысль, что Моцарта не существует, потому что когда хорошо — это Бетховен, а когда плохо — Гайдн.
В годы, когда я вызываю в памяти эти воспоминания, я достиг чуда, что никакой вид музыки мне не мешает писать, хотя, возможно, я не отдаю себе отчета о других ее свойствах. Самый большой сюрприз мне преподнесли два каталанских музыканта, очень молодых и проворных, которые полагали, что открыли удивительное сходство между «Осенью патриарха», моим шестым романом, и «Третьим концертом для фортепьяно» Белы Бартока. Верно то, что я его немилосердно слушал, пока писал, потому что он мне создавал очень специальное и немного странное состояние души, но я никогда не думал, что он смог бы повлиять на меня до такой степени, что ощущался в моем письме. Я не знаю, как узнали об этой слабости члены шведской Академии, что отнеслись к этому очень серьезно при вручении моей премии. Я благодарен этому в душе, разумеется, но если бы меня об этом спросили, со всей моей признательностью и моим уважением к ним и Беле Барток, мне больше по сердцу какой-либо из непринужденных романсов Франсиско Эль Омбре на праздниках моего детства.
Не было в Колумбии тех лет ни одного культурного проекта, ни одной написанной книги, ни одной нарисованной картины, которая бы прошла мимо офиса Мутиса. Я был свидетелем его диалога с одним молодым художником, у которого было все готово, чтобы предпринять суровое дальнее странствие по Европе, но ему не хватало денег на поездку. Альваро даже не стал слушать его рассказ до конца, а вытащил из письменного стола волшебную папку.
— Вот твоя плата за проезд.
Я присутствовал там, пораженный непринужденностью, с которой он творил эти чудеса без всякой похвальбы своей властью. Поэтому я все еще себя спрашиваю, не было ли с этим связано то внимание, которое мне оказал во время коктейля секретарь Колумбийской Ассоциации писателей и художников Оскар Дельгадо, направленное на то, чтобы я принял участие в национальном конкурсе рассказов, который едва объявили не собравшим участников. Он сказал об этом настолько плохо, что предложение мне показалось непристойным, но кто-то, кто его слышал, уточнил для меня, что в такой стране, как наша, нельзя быть писателем, не зная, что литературные конкурсы — это простые социальные комедии. «Даже Нобелевская премия», — заключил он без малейшего злорадства и даже не задумываясь над этим. Он меня насторожил с того времени для другого необыкновенного решения, которое мне вышло навстречу двадцать семь лет спустя.
Жюри конкурса рассказов были Эрнандо Тельес, Хуан Лосано, Педро Гомес Вальдеррама и три других писателя и критика высшей лиги. Так что я не придал ни этического, ни экономического значения, но только лишь провел одну ночь в итоговой правке «Дня после субботы», рассказа, который я написал в Барранкилье в приступе вдохновения в кабинетах «Эль Насьональ». После того как он покоился более года в выдвижном ящике стола, он мне показался способным ослепить хорошее жюри. Так и случилось с огромным вознаграждением в три тысячи песо.
В эти самые дни, но без какой-либо связи с конкурсом, на меня в офисе свалился дон Самюэль Лисман Баум, атташе по вопросам культуры посольства Израиля, который только что торжественно открыл издательское предприятие книгой стихов маэстро Леона де Грейффа: «Груда хлама», «Пятая часть», «Записная книжка». Издание было приличное, и сведения о Лисмане Бауме были хорошими. Поэтому я дал ему очень залатанную копию «Палой листвы» и быстро прогнал его с обещаниями поговорить потом. Прежде всего о деньгах, которые в итоге, между прочим, были единственным, о чем мы никогда не поговорили. Сесилия Поррас нарисовала новый титульный лист с изображением описанного мной дитя и тоже не получила оплаты. Типография «Эль Эспектадора» подарила клише для цветной обложки.
Я ни о чем не подозревал примерно в течение пяти месяцев. И настал момент, когда издательство «Сипа» Боготы, о котором я никогда не слышал, позвонило мне в газету, чтобы сказать, что издание в четыре тысячи экземпляров готово для продажи, но они не знали, что с ним делать, потому что никто не доверял Лисману Бауму. Даже сами репортеры из газеты не смогли найти его следов, и их никто не нашел до сегодняшнего утра. Улисс предложил типографии, что продаст экземпляры в книжных магазинах на основании кампании в прессе, которую он сам начал своей статьей, за которую я все еще не успел его отблагодарить. Критика была отменной, но большая часть издания осталась на складе, и никогда не стало известным, сколько экземпляров продалось, и я ни от кого не получил ни сентимо в качестве прибавки к зарплате.
Через четыре года Эдуардо Кабальеро Кальдерон, руководивший «Главной библиотекой колумбийской культуры», включил карманное издание «Палой листвы» в коллекцию произведений, которые продавались в уличных точках Боготы и других городов. Он оплатил договорные права, скупо, но точно, что для моей сентиментальной души было ценностью в другом смысле: ведь это была первая плата, полученная мной за мою книгу. Издание имело тогда некоторые изменения, которые я не признал как свои и не позаботился о том, чтобы они не включались в последующие издания. Почти тринадцать лет спустя, когда я проехал по Колумбии после выхода «Ста лет одиночества» в Буэнос-Айресе, я нашел в уличных точках в Боготе оставшиеся многочисленные экземпляры первого издания «Палой листвы» по одному песо каждый. Я купил, сколько мог загрузить. С тех пор я встретил в книжных магазинах Латинской Америки другие разбросанные остатки, которые пытались продать как раритеты. Около двух лет назад одно английское агентство старинных книг продало за три тысячи долларов подписанный мной экземпляр первого издания «Ста лет одиночества».
Ни один из этих случаев меня не отвлек ни на мгновение от моего журналистского жернова. Изначальный успех серийных репортажей обязал нас искать сухой корм для скота, чтобы накормить ненасытного зверя. Ежедневное напряжение было невыносимым не только из-за определения и поиска тем, но и процесса письма, всегда находящимся под угрозой чар вымысла. В «Эль Эспектадоре» не было сомнения: первичным сырьем, неизменным в ремесле, была правда, и ничего, кроме правды, и это нас поддерживало в невыносимом напряжении. В результате мы с Хосе Сальгаром впали в эту дурную привычку, которая нас не отпускала даже во время воскресного отдыха.