Собрание сочинений. Т. 4. Дерзание.Роман. Чистые реки. Очерки - Антонина Коптяева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из Читы после проведения семинаров мы делали дружественные «набеги» во все районы области, где устраивали литературные вечера и встречи в колхозах, на шахтах и заводах. Особенно запомнилась нам читательская конференция в селе Размахнино, где построена на средства колхоза новая двухэтажная школа, которой мог бы позавидовать любой город, В зале ее собралось до пятисот человек, и это была замечательная аудитория, порадовавшая нас своими выступлениями. Среди присутствовавших оказалось много мужчин, хотя колхоз, как говорили его руководители, средний. Возможно, средний, но впечатление отличное, и сразу видно, что молодежь отсюда не уходит в город.
Осень баловала нас погожими днями, игрой необычайно чистых и ярких красок предзимнего увядания природы — единственного увядания, радующего глаз и сердце. Даже в сумерках казалось, что желтые березовые рощи и горы, покрытые позолотой лиственниц, излучают горячий, солнечный свет. Костры рябины рдели повсюду, темнела над рекой лиловая черемуха. На каменистых кручах качались, словно алые флажки, маленькие деревца дикого персика, а на болотистых, еще зеленых низинах кусты голубики выглядели, как щедро разбросанные клумбы красных цветов.
Шагает сентябрь по Забайкалью, мы: поэты Михаил Львов, Дмитрий Ковалев, Иван Харабаров, Георгий Граубин, сотрудник издательства «Молодая гвардия» Ирина Гнездилова и я, представитель прозы, — едем дальше на Восток — проводить неделю молодежной книги. Маршрут: Хабаровск — Южно-Сахалинск — Владивосток. По пути мы с Ириной заглянем в город моего детства и отрочества, на Зею, откуда я уехала сорок лет назад…
Если б возможно было, вернувшись в Москву, рассказать об этой поездке матери! Но только что перенесен последний тяжкий удар: мать умерла. Оборвалась сильнейшая привязанность всей жизни. Больше в личном мне терять нечего.
Зея «началась» с железнодорожной станции Тыгда. Приехали на вокзал партийные и советские работники, пришли фотографы, местные библиотекари, читатели, ярко запестрели вокруг пышно-нарядные букеты из георгинов. А потом километров сто по щебенчатому тракту на легковых машинах. Сначала болотистые мари, пыльные бурые кусты вдоль обочин. Бедна природа возле Тыгды, совсем как в районе вечной мерзлоты, зато чем дальше в тайгу, тем она богаче. Вдруг встали по сторонам дороги атласно-белые березовые рощи, увенчанные золотом осенней листвы. Еще большее впечатление производили краснолистые, но белоствольные, как березы, дальневосточные осины. И даже обычные осины, какие растут повсюду, здесь, стараясь затмить соперниц, отличались невероятно пестрым убором: багрец, золото, лиловость — все вместе.
Стоит спуститься из нагорных лесов в зейскую просторную пойму — сразу открывается вид на гору Бекельдеуль, самую высокую здесь точку над сурово-синим издали хребтом Тукурингра.
«Тукурингр» по-эвенкийски — «веточка». Веточка эта от Станового хребта, делящего бассейны рек Ледовитого и Тихого океанов, тянется на добрых две сотни километров к югу, служа водоразделом речек Уркана и Гилюя. На берегах Зеи она почти сталкивается крутыми лбищами гор с хребтом Соктахан, образуя Зейские ворота с перекатом Чертова мельница, где ляжет створ будущей ГЭС, равной двум Днепростроям. Сейчас работы на Зейской ГЭС развертываются стремительно. Да, когда-то Днепрострой был гордостью всей страны, а теперь не успеваем даже удивляться: Волжская ГЭС едва завершена, а уже внимание сосредоточено на Братской, а там величайшая в мире — Красноярская на Енисее и Саяно-Шушенская на очереди, и Обь, и Лена…
Въезжаем в город, расположенный на равнинном правобережье Зеи — у подножья Тукурингра. По обе стороны прямого тракта замелькали деревянные одноэтажные дома. Это наша Мухинская улица, которая во время неистовых ливней превращалась, бывало, в сплошной поток. Теперь она обведена водосточными канавами и обсажена двумя рядами тополей, и еду я на машине «Волга» там, где раньше от снега до снега бегала босиком.
Промелькнул дом, очень похожий на тот, в котором мы когда-то жили… Стоп! Потемневшие от времени столбы ворот, оголенные сверху, стоят без пасынков и подпор: крепка кондовая сибирская лиственница! Брякаю щеколдой — все та же. Здравствуй, дом родной!
Вхожу со стесненным сердцем на знакомый двор… Посреди него старый-престарый, но еще добротный флигель, сохранивший свои лиственничные широкие ребра под кровлей, крытой по прежнему дальневосточному обычаю волнистым цинком…
Ох эти крыши, как звенели и пели они от перепляса грозовых ливней, особенно над открытыми верандами, соединявшими наш дом с отдельно срубленной кухней! Надоедало летом мытье лишних полов. Только этот звон дождя, лившего из тысячи ведер, подгоняемого ударами грома, да шумный плеск бурной струи, свободно падавшей с углового водостока, вознаграждали за субботние уборки. Я любила неистовство наших гроз среди знойного лета. И еще радовал садик возле веранды, ведущей к парадному крыльцу на улицу. Здесь росли черемухи, дикие яблони и боярышник.
Когда цветущая, словно снегом запорошенная, черемуха совала свои ветви в открытые пролеты террасы, перевешиваясь через перила пышно-кудрявыми кистями, хорошо было зарыться в них лицом, задохнувшись на миг от чуть горьковатого запаха. Летом на маленьких клумбах раскрывались звезды белого табака, дышали ароматом резеда и левкои. Левая четверть двора затенялась в жару мохнато-мягкой хвоей высоких лиственниц. Тут лежали дрова и спасались от лихих, быстрых, как молния, кобчиков куры с цыплятами.
Этот второй сад, по деревьям которого я лазила с ловкостью и легкостью обезьяны, отделял от жилья площадку с двумя хлевами, или, как у нас говорили, стайками. И тоже хороша была забава: сбросив вниз ворох сена для коровы, лететь на него с трехметровой высоты. Я помогала матери дома, но куда с большей охотой работала в огороде и в саду; колола дрова, чистила хлев, а особенно любила походы в лес за грибами и ягодами. Обладая отменным здоровьем, никогда не ходила шагом, а все «рысью да бегом», и на улице меня дразнили «красной кошкой» за яркий румянец, за рыжеватую россыпь волос, за уменье царапаться и лазить по заборам, крышам, деревьям.
Стою снова на родном подворье… Все изменилось, не только я сама. Веранды и парадное крыльцо на улицу исчезли. Вырублены лиственницы, пахучие, смолистые, однажды заставившие меня выстричь несколько прядей волос, склеенных «серой». Лишь полоска свободной земли между задними стенами дома, кладовок и кухни и забором соседнего огорода, принадлежавшего китайцам, — где мама, а потом я работали на сборе опиума, — осталась в том же виде, как и сорок лет назад. Похоже, молодое поколение двора не интересуется ныне этой площадью. А мы там «потрудились» в свое время вдоволь: строили шалаши — балаганы, пытались провести озеленение.
Запомнилась одна из очередных порок, когда меня отхлестали за уход без спроса в лес за маленькой березкой. С опозданием я посадила-таки тоже пострадавшее от этой порки деревцо, но забредшая свинья вырыла его. Я перенесла березку на другое место, она и там принялась, но какая-то злая сила опять вывихнула ее. И вот стою за домом и вспоминаю, как упорно училась здесь летать под впечатлением удивительно ярких полетов во сне. Разбегалась, прыгала, как котенок, гонявшийся за воробьями, и… чуть не плакала от досады! Отчаявшись взлететь на ровном месте, бросилась однажды, разбежавшись, с бугра и целое лето ходила с ободранными локтями и коленями, потому что на каждом шагу ушибала их снова и снова.
Через сени — остаток веранды — вхожу в переднюю. Когда-то по вечерам умудрялась читать тут, открыв дверцу топившейся голландки, обогревавшей сразу все четыре комнаты дома. В сорокаградусные морозы к голландке подставляли еще железную печку, пышущую жаром. Именно здесь однажды появилась у меня мысль, что когда я вырасту и стану зарабатывать деньги, то каждый день буду есть манную кашу. Тут еще часто спал охотничий пес наших жильцов — сеттер Мильтон, никогда не позволявший себе даже обнюхать мясо или мороженую соленую кету, отогревавшиеся у печки. А мы, трое полуголодных волчат, принюхивались с жадностью и шептались заговорщицки, пока мать не выпроваживала нас спать. Мы уходили неохотно, думая о завтрашнем дне, о чае с обычной четвертинкой черного хлеба и ложечкой сахарного песку, насыпанного на клеенку возле чашки.
Тогда только что убрались восвояси с берегов Зеи японские самураи, которые приходили к нам «спасать нас от мадьяр и большевиков». Еще свежо было в ребячьей памяти воспоминание о грохоте пушек и трескотне пулеметов, когда японцы сожгли на реке партизанский пароход, долго черневший, как большая головня, у далекого левого берега напротив нашей пристани. Еще не прошел смутный стыд, возникший у нас, ребятишек, глазевших на парад японских воинских частей перед их отступлением из-за того, что — сбоку припека — пристроилась к ним жалкая горстка русских белых. Что к чему, мы не понимали, но за русских было очень неловко: вроде нищие на богатом подворье!