Свет мой. Том 2 - Аркадий Алексеевич Кузьмин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Это она и впрямь боится меня – не знает, верно, до сих пор, что я хозяин дома, – пошутил Михаил. – Вот мне коровья благодарность за корм, что я ей достаю, гроблю свое здоровье на водке из-за этого, а она… Надо ж пить… Кто же мне его даст без этого?
– Да, она к иным мужчинам не очень хорошо относится, – подтвердила жена. – Особенно к таким водкохлебам. Когда же вы уйметесь только?
– Так с чего ж, говорю, и натуживаюсь я …
Никто не поддержал его шутейного настроения.
Анфиса Юрьевна молча, будто с презрением, слушала эти никчемушные препирательства зятя с дочерью и неулыбчивыми зрячими темно-карими, как камушки-окатышки, глазами глядела неведомо куда в пространство.
А оттуда выкатился, как угорелый, ступив за калитку, чернявый и потерто-комичный Иван Иванович, совхозный шофер, и сообщил с лихой веселостью:
– Слышь, Миша, Полина! У меня сегодня трагедия. Во-первых, бык подох; во-вторых, свинья заболела; в-третьих, жена из дома выгоняет за … распутство; в-четвертых, директор с машины-молоковоза снимает напрочь, лишает хорошего места. Тошнота одна и только.
XIII
Жизнь у Анфисы спервоначала выдалась мачехой.
Девятилетней она, как и старший брат Саня и младшая сестренка Тося, лишились матери, скончавшейся скоропостижно. И женившийся вскоре вторично отец определил их на собственный прокорм – отдал в батрачество местному помещику, владевшему двухстами десятинами земли и державшему большой скотный двор, полный домашних животных и всяческой птицы. Разновозрастные батраки у помещика кормились совместно за общим столом. У каждого работника спрашивали, кто что будет есть; обеденный стол заставляли всякими яствами – всем, что было съестного в доме; бабка ходила вокруг стола и всем наливала, подливала и подкладывала еду из отдельных сосудов (а сама потом уже обедала). Объедки и остатки сливались скотине.
Надеть и обуть в то время было нечего. Зимой, бывало, обматывали ноги тряпками и в тряпках ходили за водой. Анфиса в десять лет таскала (шутка ли!) по два тяжеленных ведра с водой. Хозяин иногда перед уборкой хоромов и мытьем полов разбрасывал монетки – для проверки честности наемщиков. Если монетки находили и не присваивали, а выкладывали куда-нибудь на видное место, то таких работников не рассчитывали раньше оговоренного срока (сезона); в противном же случае человеку говорили: «Знаете, мы отказываемся от ваших услуг». Зато и за работу спрашивали строго – всем доставалось дел.
Анфиса пробатрачила до пятнадцати лет.
Она осталась навек неверующей. Бога не было для нее, коли они, дети, сызмальства так мучались, беззащитные, в помещичье-монархической стране, где богатели в удали лишь богатые, трясли своими мошнами. На зависть и нынешним копировщикам того образа жизни, воспевалам того недооцененного и невинно погубленного строя. Всю жизнь она, Анфиса, через это переживала за всех меньших детей, если их кто-то обижал. Но и после революции и своего замужества она воспитывала своих детей в терпении, в послушании: «Ты – меньшая: терпи»! Вот отсвет!
И еще нестерпимое лихо военное, обрушившееся многолетним насилием орд немецких, легко прошмыгнувших степной Крым и выплеснувших желчь на наших просторах, и их охочих прислужников, прихлебателей-захребетников, – и как только все вынесли те, кто выжил-таки, не сдался, на кого все обрушилось! Небывалое!
Тогда трехдетная семья Анфисы жила в Долинном, в десятке километрах от Евпатории. Мужа Егора мобилизовали на фронт сразу же. И когда пришли немцы, в селе стали опять появляться некоторые мужики-призывники, якобы отпущенные из плена. Анфиса, не выдержав, заспешила, чтобы свежих вестей поспрошать, к односельчанину Рябенькому Харитону, счастливчику, только что вернувшемуся домой невредимым из окопов, закончившему так быстро (не успел стрельнуть) свою войну.
– Харитон, скажи мне, разве война уже закончилась или что, если отпускают фронтовиков? – спросила она в кухне Рябеньких, робея перед могущими быть невиданными обстоятельствами, обеспокоенная за судьбу всех поселян не только в округе, но и дальше, дальше, в предстоящие дни и ночи. Ее-то справедливый, закаленный Егорушка во всем поступал с верою-правдою и служил Отечеству сполна и исправно; он не мог быть отступником, предателем.
– Или что, – недобро ухмыльнулся военнообязанный бугай, попавший сызнова под крылышко жены. Плотно рассевшись за столом и трапезничая, он стал откровенно исповедоваться перед Анфисой, недотепой, дрожавшей от негодования, непонимания и несправедливости. – Меня размобилизовали быстро… Эва, буду я воевать тебе! Да зачем же тетя Фиса?! Очнись! Нас, таких, как я, сдавшихся немцу в плен, германцы выстроили длиннющей шеренгой, кое-кого прикончили, потом дали всем в руки по буханке целой хлеба, по куску сала – во-о! – с мой кулак величиной. И – адью! Покедова! – отпустили по хатам… Чуешь! Жить-то можно… Больно не тушуйся зря… Но дальше будут сухи орехи – если не одумается твой Егор и не вернется…
У Анфисы ум за разум зашел. Затаился в закутке за шмат сала мужик? Удовольствовался тем? Перестал защищать нас, безоружных – и рад-радешенек тому?! Так, что же, теперь Егорушке нужно воевать и за этих троих сельчан, дезертиров, уклонившихся от жребия защитников? Да и прежде он слыл вихлявым малым. Так и впечатлился ей Харитон с этим прижатым к груди спасительным куском сала, когда она вспоминала о разговоре с ним.
Своего Егора она уже не дождалась никогда.
Оккупанствовали, лютуя, немцы наравне с румынами. Жителей вовсе не считали за людей: раздевались догола, ходили голые, купались в тазах, гоготали, – был период их эйфории от начальных побед над этой азиатской русской расой, с которой им позволено было делать все, что угодно; хотя румыны и меньше лютовали, но по цыганским привычкам тащили все, что видели перед собой и что руки могли взять. Проблем с этим у них не было. Вот они, понаехав с повозками, зашли в дом (а в нем две семьи родственные – женщины с детьми), повыгнали всех вон, на мороз. Взяли машинку швейную, подушки, свитера, кофты и еще кое-что, и ушли. У соседей тоже все позабирали, погрузили на подводу и уехали. Причем сказали молодухе: «Ты, жинка молчи, что сейчас я буду делать». Подходит к ней, хватает снизу за свитер, что на ней. Дети ревут. Она тоже обмерла. А это он свитер с нее стаскивает. Ну, стащил. Напялил на себя. Пошел себе дальше, бубня довольно себе под нос.
Причем то, что румыны по сути цыгане, один румын сам объяснил Анфисе. Как-то староста послал ее на лошади за сеном в стожок. Она поехала. Недалече было. Да увязался за нею румын какой-то. Тоже на лошади. Она тогда сбежала. Сказала старосте: «Не посылай меня больше за сеном – пускай мужики едут».