На ножах - Николай Лесков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
теперь и руководствуюсь.
– А если руководствуетесь, то вам в таком случае нельзя ехать.
– Нет, именно потому-то мне и должно ехать, – отвечала Глафира и, выдвинув мизинцем из кучи не убранных еще со стола бумаг листок, проговорила:
– Вот не хотите ли это прослушать?
На листке собственным почерком Глафиры было написано всего только два слова: «revenez bientot».[207]
– Что ж это такое? – воскликнул Висленев, который смекнул, что тут нечто скрывается, и в руках которого эта страшная бумажка затрепетала.
– Что это? – повторил он.
– Это? Разве вы не видите? Это общение.
– Но ведь это вы сами написали?
– Да, я сама. А что такое?
– Да ничего-с… Но вы ведь не имеете медиумических способностей.
– То есть я их не имела до сегодняшнего дня, но когда вы прислали мне ваше запрещение ехать, я была этим смущена и, начав томиться, вдруг почувствовала в руке какое-то мление.
– А-а! Я это знаю: это обман, это просто судороги.
– Нет, извините, совсем не судороги, а этакое совершенно особенное тяготение… потребность писать, и только что взяла карандаш, как вдруг на бумаге без всякого моего желания получились вот эти самые слова.
Висленев очутился в положении самом затруднительном: он понял, что Глафира наконец посягнула и на последнее его достояние, на его дар пророчества. Он решил биться за это до последних сил.
– Позвольте, – пролепетал он, – я не отвергаю, что это, пожалуй, могло быть, я могло быть именно точно так, как вы рассказываете, но ведь вы позабываете самое главное, что в этих вещах нужны опытность и осторожность. Вы должны знать, что ведь между духами есть очень много вчерашних людей.
– Я это знаю.
– Да-с; есть духи шаловливые, легкие, ветреные, которым не только ничего не значит врать и паясничать, которые даже находят в том удовольствие и нарочно для своей потехи готовы Бог весть что внушать человеку. Бывали ведь случаи ужасных ошибок, что слушались долго какого-нибудь великого духа, а потом вдруг выходило, что это гаерничал какой-нибудь самозванец, бродяжка, дрянь.
– Ax, знаю, знаю! Я, к сожалению, это очень хорошо знаю и должна сказать вам очень не отрадную весть.
– Именно-с? – вопросил Висленев, предчувствуя, что ему готовится удар еще более тяжкий.
– Известно вот что, что ваш Благочестивый Устин…
– Ну, уж что касается Благочестивого Устина, то его не надо беспокоить, – перебил Висленев.
– Нет; да что тут о беспокойстве! А дело вот в чем, что никакого Благочестивого Устина не было и нет.
– Как нет-с! Как не было и нет-с никакого Устина! Покорно вас благодарю за такое сообщение! А кто же это, по-вашему, мой гений-хранитель?
– Не знаю, совершенно не знаю.
– Значит, по-вашему, у меня нет, что ли, совсем гения?
– Не знаю.
– Но кто же тогда столько времени писал моею рукою?
– Ах! то ужасная мошенница, которую, когда она была на земле, звали Ребекка Шарп.
– Вздор-с! не верю, это вздор: я никакой Ребекки Шарп не знаю вовсе.
– Да вам и не нужно ее знать, а она вами действовала… гадкая бездельница: вы были ее игрушкой.
– Но кто же она такая-с?
– Она?.. она лицо довольно известное: она героиня романа Теккерея «Ярмарка тщеславия». О, она известная, известная плутовка!
– Кто вам это открыл?
– Сам Теккерей.
– Это, может быть, не верно: это, может быть, легкий и шаловливый дух над вами потешается.
– Ну нет.
– Нет-с; это надо поверить. Мы сейчас это поверим, – и Висленев засуетился, отыскивая по столу карандаш, но Глафира взяла его за руку и сказала, что никакой поверки не нужно: с этим она обернула пред глазами Висленева бумажку, на которой он за несколько минут прочел «revenez bientot», и указала на другие строки, в которых резко отрицался Благочестивый Устин и все сообщения, сделанные от его имени презренною Ребеккой Шарп, а всего горестнее то, что открытие это было подписано авторитетным духом, именем которого, по спиритскому катехизису, не смеют злоупотреблять духи мелкие и шаловливые.
– Ну да, – произнес Висленев сквозь зубы, кладя на стол бумажку, – да, все это прекрасно, и на это нельзя возражать, но только скажите, до чего мы дойдем, наконец, таким образом?
Он не замечал, что в своей потерянности он вел разговор о том, о чем думал, и вовсе не о том, о чем хотел говорить.
Мало обращавшая на него внимание Глафира заметила это и, улыбнувшись, спросила:
– А как вы думаете: до чего мы дойдем?
– Да что же, – продолжал рассуждать Висленев, – мы прежде все отвергали и тогда нас звали нигилистами, теперь за все хватаемся и надо всем сами смеемся… и… черт знает, как нас назвать?
Бодростина глядела на него молча и по лицу ее бегала улыбка.
– Право, – продолжал Висленев, – ведь это все выходит какое-то поголовное шарлатанство всем: и безверием, и верой, и материей, и духом. Да что же такое мы сами? Нет. Я вас спрашиваю: что же мы? Всякая сволочь имеет себе название, а мы… мы какие-то темные силы, из которых неведомо что выйдет.
– Вы делаете открытие, – уронила Глафира.
– Да что же-с? Я говорю истину.
– И я с вами не спорю.
– Все этак друг с другом… на ножах, и во всем без удержа… разойдемся и в конце друг друга перережем, что ли?
– На ножах и без удержа, – повторила за ним Глафира, – и друг друга перережем. А что же далее? Я вас с любопытством слушаю: оказывается, что вы тоже и говорящий медиум.
– Да-с, «говорящий», я говорящий… Благодарю вас покорно! Заговоришь, заговоришь разными велениями и разными языками, как…
Но с этим Висленев встал и, отойдя от Бодростиной, прислонился к косяку окна.
Меж тем Глафира позвала хозяина маленького отеля и, не обращая никакого внимания на Висленева, сделала расчет за свое помещение и за каморку Жозефа. Затем она отдала приказание приготовить ей к вечеру фиакр и отвезти на железную дорогу ее багаж. Когда все это было сказано, она отрадно вдохнула из полной груди, взяла книгу и стала читать, как будто ничего ее не ожидало.
Ей наконец надоело это скитание, надоели эти долгие сборы к устройству себя на незыблемом основании, с полновластием богатства, и она теперь чувствовала себя прекрасно, как дитя, в окне которого уже занялась заря его именинного дня.
Она не заметила, как Висленев, тотчас по выходе хозяина отеля, обернулся к ней и лепетал: «как же я? что же теперь будет со мной?», и когда он в десятый раз повторил ей этот вопрос и несмело коснулся ее руки, она еще раз вздохнула и, как бы что-то припоминая, проговорила:
– Да, в самом деле: как же вы и что будет теперь с вами?
– Я решительно не знаю этого: вы совсем сбили меня с толку; я совсем потерялся.
– Постойте!.. Как же это я в самом деле… так рассеянно?.. Спросите скорее Устина!
Висленев взглянул на нее, потом покачал укоризненно головой и, наконец не выдержав, отвернулся и рассмеялся.
Когда он оборотился полуоборотом к Глафире, желая взглянуть на нее искоса и с тем вместе скрыть от нее так некстати прорвавшийся смех, он увидал, что Бодростина тоже смеется и… оба вдруг сняли свои маски и оба искренно расхохотались в глаза друг другу.
Глава одиннадцатая
В шутовском колпаке
Никто в такой мере, как Висленев, не представлял собою наглядного примера, как искренно и неудержимо способен иногда человек хохотать над самим собою и над своим горем. Иосаф Платонович просто покатывался со смеху: повиснув на одном месте, он чуть только начинал успокаиваться, как, взглянув на Бодростину, быстро перескакивал на другой стул и заливался снова.
– Бога ради!.. – умолял он, – не смешите меня более, а то я… умру.
– Упаси Бог от такого несчастия, – отвечала серьезно Глафира. – С кем же я тогда останусь?
Висленев опять покатился, закашлялся и, отбежав в угол, застонал и заохал. В состоянии его было что-то истерическое, и Глафира, сжалясь над ним, встала и подала ему стакан воды.
Жозеф пил эту воду с такою же жадностию, с какою некогда отпивался этим напитком у Горданова от истерики, возбужденной в нем притеснениями его жены и немилосердого Кишенского. Разница заключалась только в том, что та давняя истерика вела его к потере чувств и к совершенному расслаблению и упадку жизненности, меж тем как теперь с каждым глотком воды, поданной ему белыми, античными руками Глафиры, в него лилась сила безотчетной радости, упования и надежд. Он схватил руки Бодростиной и припал к ним своими устами.
– Не покидайте меня! – шептал он между поцелуями.
– Я и не думала вас покидать, – отвечала, не отнимая у него своих рук, Глафира.
– Но ведь вы знаете, что мне нельзя возвращаться в Россию.
– Отчего нельзя?.. Нет, я этого не знала.
– Да как же не знали! Меня там схватят.
– За долги?
– Ну, разумеется. Чуть я только появлюсь в Петербурге, сейчас и пожалуйте в Tarasen Garten, это порядок известный.
– Пустяки, у вас есть дети: вас нельзя сажать в долговую тюрьму. Висленев замотал головой.