Дикие лебеди - Юн Чжан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обо всех этих несчастьях мне рассказывали совершенно спокойно. Здесь даже ужасная смерть воспринималась как падающий в пруд камень, над которым мгновенно сходится невозмутимая вода.
В деревенской тиши, лежа безмолвными ночами в нашей мокрой хижине, я много читала и думала. Когда я только приехала в Дэян, Цзиньмин отдал мне несколько ящиков книг с черного рынка, которые ему удалось собрать благодаря тому, что любителей обысков отправили в «школы кадров» в Мии, вместе с нашим отцом. Работая днем в поле, я с нетерпением ожидала нового свидания с очередным оставленным дома томиком.
Я глотала книги, пережившие сожжение отцовской библиотеки. Прежде всего — полное собрание сочинений Лу Синя, великого китайского писателя 1920–х–1930–х годов. Он умер в 1936 году, до прихода коммунистов к власти, поэтому избежал преследований и даже стал любимцем Мао, в то время как любимого ученика и ближайшего соратника Лу Синя, Ху Фэна, Мао лично назвал «контрреволюционером» и на десятки лет упрятал в тюрьму. Именно преследование Ху Фэна стало поводом для охоты на ведьм 1955 года, когда арестовали маму.
Отец очень любил Лу Синя. В детстве он часто читал нам его эссе. Тогда я их не понимала, даже с папиными объяснениями, но теперь увлеклась. Я обнаружила, что их сатира могла быть направлена не только против Гоминьдана, но и против коммунистов. У Лу Синя не было идеологии, только просвещенный гуманизм. Его скептический гений бросал вызов всевозможным идейным установкам. Он был одним из тех людей, чей вольный ум помог мне избавиться от пропагандистских шор.
Папино собрание классиков марксизма также сослужило мне добрую службу. Я читала беспорядочно, водя пальцем по темным словам, и не понимала, какое отношение эти споры немцев XIX столетия имеют к маоистскому Китаю. Однако меня привлекало то, с чем я редко сталкивалась в Китае — безупречная логика оппонентов. Чтение Маркса научило меня рассуждать и анализировать.
Мне нравились эти новые способы организации мыслей. Порой я позволяла себе витать в облаках и писала стихи в классической манере. Работая в поле, часто самозабвенно сочиняла что — нибудь, что делало работу сносной, а временами даже приятной. Поэтому я предпочитала одиночество и решительно не хотела ни с кем общаться.
Как — то я проработала все утро, срезая серпом тростник и поедая самые сочные его части. Тростник отправлялся на сахарный завод коммуны, в обмен на сахар. Нам нужно было сдать норму по количеству, но не по качеству, поэтому лучшее мы ели сами. В обеденный перерыв полагалось оставить кого — нибудь стеречь поле от воров — я предложила свои услуги и осталась на некоторое время одна. При этом обедать мне тоже, к вящему моему удовольствию, предстояло в одиночестве.
Я лежала навзничь на груде тростниковых стеблей, прикрыв лицо соломенной шляпой. Сквозь шляпу я видела бескрайнее бирюзовое небо. Над моей головой торчал тростниковый лист, казавшийся огромным на фоне неба. Я полузакрыла глаза и наслаждалась прохладной зеленью.
Лист напомнил мне качающиеся на ветру листья бамбуковой рощи, в тени которой в такой же знойный день много лет назад отец удил рыбу и сочинил стихотворение об одиночестве. Я начала сочинять собственное стихотворение на то же самое гэ — люй — сочетание тонов, рифм и типов слов, — что и у него. Мир вокруг словно замер, лишь шелестели листья тростника. Жизнь на мгновение стала прекрасной.
В то время я пользовалась любой возможностью остаться в одиночестве и намеренно показывала, что не хочу иметь ничего общего с окружающей меня действительностью. Должно быть, я казалась весьма самодовольной. А поскольку крестьяне были образцом для подражания, я сосредотачивалась на их отрицательных качествах. Я не пыталась ни узнать их, ни наладить с ними отношения.
В деревне меня не особенно любили, но и не особенно трогали. Крестьяне не одобряли меня за недостаточное усердие в работе. Работа наполняла всю их жизнь и служила единственным мерилом оценки любого человека. Они ясно видели, что я терпеть не могу физический труд и пользуюсь всякой возможностью, чтобы остаться дома и читать свои книжки. Желудочное расстройство и сыпь, мучившие меня в Ниннане, вновь стали меня одолевать сразу по приезде в Дэян. Почти каждый день у меня был понос, ноги покрылись язвами. Меня не оставляли слабость и головокружение, но жаловаться крестьянам не имело смысла. Суровая жизнь приучила их презирать несмертельные заболевания.
Однако сильнее всего меня не любили за частые отлучки. Две трети времени я проводила не в Дэяне, а в лагерях у родителей или в Ибине у тети Цзюньин. Поездки длились по нескольку месяцев, и никакой закон их не запрещал. Хотя я совершенно не окупала своего содержания, деревня снабжала меня продуктами. Крестьяне не могли отделаться ни от меня, ни от уравнительной системы распределения. Разумеется, они обвиняли в сложившейся ситуации меня. Мне их было жалко. Но я тоже не могла отделаться от них. Я не могла покинуть деревню навсегда.
Мое звено, хотя и было мной недовольно, отпускало меня всякий раз, когда я хотела уехать. Отчасти это объяснялось моим отдельным от крестьян существованием. Я поняла, что лучше всего играть роль чужака. Став «представителем масс», вы сразу же допускали в свою личную жизнь других людей.
Моей сестре Сяохун в соседней деревне жилось неплохо. Хотя ее, как и меня, постоянно кусали мухи, а ноги от навоза иногда так воспалялись, что у нее начинался жар, она по — прежнему усердно трудилась и получала восемь очков в день. Часто ей помогал приезжавший из Чэнду Очкарик. Его завод, подобно большинству других, почти не работал. Администрацию разгромили, а новый революционный комитет стремился вовлечь рабочих в революцию, а не в производство, так что они уезжали с завода, когда хотели. Иногда Очкарик работал в поле вместо моей сестры, чтобы она отдохнула. Иногда они трудились вдвоем, что радовало деревенских: «Взяли одну девушку, а получили две пары рук!»
Мы с сестрой и Нана каждую неделю в базарный день вместе ходили на местный рынок. Мне нравились шумные проходы, уставленные корзинами и ведрами на бамбуковых коромыслах. Крестьяне шли несколько часов, чтобы продать одну — единственную курицу, десяток яиц или связку бамбука. Большинство занятий ради торговли — выращивание овощей, плетение корзин или разведение свиней на продажу — запрещались как «капиталистические». В результате у крестьян почти не имелось наличных денег, а без них они не могли поехать в город. Базарный день был чуть ли не единственным их развлечением. Они встречались с родственниками и друзьями. Мужчины сидели на корточках и дымили трубками.
Весной 1970 года сестра и Очкарик поженились. Никакой церемонии не было. В то время им и в голову не могло прийти ее устроить. Они просто получили в совете коммуны свидетельство о браке и отправились в деревню сестры угощать крестьян конфетами и сигаретами. Деревенские были в восторге: они редко могли позволить себе такую роскошь.
Свадьба в деревне считалась событием нешуточным. В крытой соломой хижине сестры столпились гости. Они принесли дорогие подарки: горсть сухой лапши, полкило соевых бобов, несколько яиц, бережно завернутых в красную бумагу из соломы, красиво перевязанных соломинкой. Дарители расстались с самым ценным, что у них было. Сестра с Очкариком были очень растроганы. Когда мы с Нана пришли навестить молодоженов, они для забавы учили деревенских детишек исполнять «танцы верности».
Замужество не вызволило сестру из деревни: супружеским парам право проживать вместе не предоставлялось автоматически. Конечно, если бы Очкарик захотел расстаться с городской пропиской, ему бы ничего не стоило поселиться с женой, но она со своей деревенской пропиской не могла поехать с ним в Чэнду. Как десятки миллионов китайских пар, они жили по отдельности; для встреч предусматривался двенадцатидневный отпуск. К их счастью, завод Очкарика работал кое — как, так что он часто приезжал к Сяохун.
После года жизни в Дэяне произошла перемена: я вступила в ряды медиков. Сельскохозяйственная бригада, к которой была прикомандирована моя деревня, располагала собственной поликлиникой, где лечили кое — какие несложные заболевания. Поликлинику вместе содержали деревни, входившие в бригаду, и за лечение, правда, примитивное, больные не платили. В поликлинике работало двое врачей. Один из них, молодой человек с тонким, умным лицом, в 1950–е годы закончил в уезде Дэян мединститут и вернулся в родную деревню. Другой, мужчина средних лет с бородкой, начинал учеником у старого деревенского доктора, знатока традиционной китайской медицины, но в 1964 году коммуна послала его повышать квалификацию — он прошел экспресс — курс западной медицины.
В начале 1971 года руководство коммуны распорядилось, чтобы поликлиника взяла на работу «босоногого врача». Название подразумевало, что врач должен жить так же, как крестьяне, которые берегли обувь и не надевали ее на работу в поле. В то время в разгаре была пропагандистская кампания, превозносившая «босоногих врачей» как изобретение «культурной революции». Моя деревня ухватилась за возможность избавиться от меня: если бы я работала в поликлинике, за мою пищу и все остальное платила бы бригада, а не деревня.