Хмель - Алексей Черкасов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты испугался? Почему испугался, Тима? Это я, я, Дарьюшка. Твоя Дарьюшка.
Чужое имя, как хлыстом по голой спине. Ее руки тянулись к нему, и опять:
– Тима!.. Милый!.. Тима!..
Он ударил ее по рукам и еще раз по щеке, точь-в-точь, как давеча папаша в гостиной.
Она сжалась в комочек, лицо ее перекосилось, в глазах – укор и недоумение.
– Ты… ты… забудь это проклятое имя. – Тима! – вывернул он из нутра, как ушатом холодной воды окатив Дарьюшку. – И не притворяйся, что спутала меня с какой-то сволочью.
– З-за ч-что? З-за ч-что?
Она не понимает, за что же он ее ударил? Что случилось? Он же ее ласкал, нежил, и ей было так хорошо, и вдруг – чужое, страшное, противное лицо! Куда исчез тот, чье сердце стучалось ей в грудь?..
– Мамочка!..
Пересиливая гнев ревности, он лег рядом с ней. Она звала – он молчал. Она хотела что-то вспомнить, понять, уяснить, а он ей не хотел помочь. Опять встретилась с его глазами – не видела таких, и быстро поднялась, собираясь бежать.
– Я уйду, уйду! – И губы у нее тряслись, как у обиженного ребенка. – Ты жестокий, жестокий, жестокий! Вы все жестокие, жестокие!
– Зачем ты его вспомнила?
– Я тебя ждала. Столько ждала! А ты… жестокий, жестокий!
– Я бы тебя пальцем не тронул, если бы ты не вспомнила про него. Мало тебе, что он таскал тебя в пойму!
– Он? Он? – Дарьюшка не понимала, что еще за «он»?
– Я с ним еще встречусь! Лоб в лоб!
– Я не хочу тебя. Не хочу. Уйди. Сейчас же уйди!
– Я твой муж.
– Нет! Не хочу. У меня будет другой муж. Завтра будет другой.
– Завтра?
– Завтра, завтра!
Григорий хотел ударить ее, но передумал. Он свое возьмет…
– Пусти, пусти! Мамочка! – позвала она, и тут же потная ладонь закрыла ей рот. Он ее мучает. Почувствовав боль, она его укусила за ребро ладони. Он ударил ее по губам. Собрав все силы, она вывернулась и стала царапаться, как волчица. Он опять ударил ее и втиснул руки в постель. Бил ее коленом. И рычал, рычал. Долго и бесстыдно насиловал. И вдруг, неловко повернувшись, он ткнулся лицом в подушку, и в тот же миг Дарьюшка схватила зубами за ухо…
– А-а-а-а! – заорал Григорий. Брызнула кровь, заливая лицо Дарьюшки.
Зажав ладонью окровавленное ухо, Григорий слетел с кровати и волчком закружился возле стола. Сквозь пальцы сочилась кровь, стекая по руке до локтя.
– Будь ты проклята! Будь ты проклята! – цедил он сквозь стиснутые зубы.
ЗАВЯЗЬ ДВЕНАДЦАТАЯ
I
Минусинск проснулся коровьим мыком – трубным, долгим, в тысячу глоток – воплощением умиротворенности я спокойствия.
Дарьюшка прислушалась и подбежала к окну, уставившись в текучий, мычащий мир.
Похоже было, что город населяли одни ленивые, удойные, меланхоличные коровы, телки и быки. Они стекались на площадь со всех сторон. Красные, бурые, пестрые, черные, комолые, рогатые, подтощалые, с выпирающими крестцами, жирные, с раздутыми утробами, с торчащими к земле сосками шли и шли, толкая друг друга, шли стадом на пойменные луга, на отавы, чтобы к вечеру набить утробы и вернуться в город с закатом солнца и так же мычать, возвещая мир о своем благополучном возвращении.
Навстречу коровам поднималось розовое солнце.
– Мычат, мычат, – шептала Дарьюшка, созерцая коровье царство.
Она была в платье, расстегнутом на спине. Но если бы спросить Дарьюшку, легла ли она в постель в платье или без него и что с нею произошло ночью, она вряд ли ответила бы.
– Мычат, мычат!
А что, если весь подлунный мир от зари и до зари населяют одни дойные коровы, телки, нетели и быки? Может, это и есть та третья мера жизни, куда пришла Дарьюшка, отряхнув прах со своих ног от прошлых трудных дней жизни? Коровье царство и коровье спокойствие. И она, Дарьюшка, тоже должна мычать! – призывно, утробно, и тогда она будет счастлива?
Надо мычать, мычать…
– М-у-у-у-у, – попробовала Дарьюшка сперва тихо, неумело, а потом, набрав полные легкие воздуха, замычала свободно, не хуже любой нетели: – М-у-у-у, м-у-у-у-у! – И сразу стало легче, точно вместе с мыком улетучилась горечь минувшей ночи, все сомнения и те неразрешимые вопросы о пяти мерах, над которыми она столько билась. Как все просто: набрать воздуху и, сложив губы трубочкой, выдыхать из себя облегчающее «м-у-у-у, м-у-у-у!», постепенно вытягивая живот.
– Барышня!
Дарьюшка оглянулась на толстуху в ситцевом платье, пригляделась и промычала.
– Штой-то вы, барышня?
– М-у-у-у, м-у-у-у!
– Рань такую поднялись и опять чудите. И ночью офицера покусали.
– М-у-у-у! – ответила Дарьюшка и сказала: – Мычи, мычи. Сейчас ты нетель. Справная, жирная, а потом станешь коровой. Мычи!
– Ой, боженька! – попятилась обладательница толстых ног, смахивающих на ступы. – Спали бы, барышня.
– Мычи, мычи. – И, пригнув голову, Дарьюшка намеревалась боднуть толстуху-нетель, но та кинулась за двери.
Некоторое время Дарьюшка кружилась вокруг стола и мычала, но потом прибежала встревоженная хозяйка, попробовала утихомирить Дарьюшку и, не преуспев, подняла самого Елизара Елизаровича.
Отец вошел в комнату в нижней голландской рубахе ниже колен, распахнутой до пупа, в халате, накинутом на вислые широкие плечи, и не без робости приблизился к дочери:
– Ну, што ты тут, Дарья? Дарьюшка отпрянула от отца:
– Цыган, цыган. Мясник.
У папаши глаза полезли на лоб, и сон как рукой сняло:
– Ты… ты, стерва, што-о?! А?! Изувечу!
– Му-у-у! Му-у-у! Му-у! – тревожно промычала Дарьюшка, как бы взывая о милосердии.
– Это што же, а? Што же, а? – затравленно оглянулся Елизар Елизарович, запахиваясь халатом. – Час от часу не легче. А? Давно она поднялась?
Выслушав сбивчивый рассказ служанки, предупредил:
– А ты смотри, Александра, помалкивай в городе. И чтоб книгочтец Юсков не проведал. И про то, как она ухо покусала человеку, ни гугу! – И пригрозил: – Вздую.
Утром Елизар Елизарович получил депешу от капитана «России», что пароход будет в Минусинске послезавтра утром: туманы задерживают.
Надо было съездить в Усть-Абаканское и встретиться там с «размазней» управляющим, Иннокентием Михайловичем, которого он решил отстранить от дел, но Дарьюшка висела на шее, как якорь. Надумал показать ее известному минусинскому доктору Ивану Прохоровичу Гриве.
Доктор не хотел принять Дарьюшку: «Я – хирург. Да-с. Если ваша дочь, как вы говорите, с ума сошла, то следует обратиться за помощью к психиатрии – паука о душевнобольных, в Красноярске имеется больница». Елизар Елизарович пообещал хорошее вознаграждение. «Никакого вознаграждения, почтенный, – рассердился доктор Грива. – Вы, вероятно, думаете, что доктора призваны взимать, а не давать. Есть и такие доктора. Да-с!» И, подумав, доктор нашел выход: «Есть здесь бывшая курсистка психоневрологического института. Официально она не практикует. Я приглашу ее к себе. Так что приводите вашу дочь в мой сад, в пересылку доктора Гривы».
– Как так «в пересылку?» – не понял Елизар Елизарович.
– Ну, если угодно, в мой дом на дюне. Да-с. Но я предпочитаю свой дом называть «пересылкой» – этапной тюрьмой. В России, как вам известно, все жители так или иначе заключенные. Да-с. И я пока живу в пересылке. В Сибирь меня гнали из Одессы. От тюрьмы к тюрьме. От пересылки к пересылке. Тридцать три тюрьмы, почтенный. Да-с. Ну, а дальше… Одному богу и жандармам известно, куда погонят дальше. Так что я пока в собственной пересылке. На всякий случай запомните: к моему дому ехать будете мимо тюрьмы. Не испугайте больную. Другой дороги нет. Да-с. В России, почтенный, от сотворения мира все дороги ведут в тюрьму. Не в Рим, как в матушке Европе, а в тюрьму. Да-с!
Доктор Грива шутил, конечно. В Минусинске он прикипел на вечное поселение, вырастил на бросовой земле яблоневый сад, построил дом на сыпучей дюне в полуверсте от тюрьмы, и говорят, будто на новоселье созвал всех свободных надзирателей, конвойных солдат и бражничал с ними всю ночь напролет.
Мало ли чудаков на свете!..
II
День выдался солнечный, высокий и просторный, какие бывают в благодатной Минусинской долине. Сытый рысак Воронок, любимец хозяина, пощелкивая подковами, сияя серебром и медью наборной сбруи с кисточками, играючи бежал по улицам города через деревянный мост на Татарский остров и там, свернув на одну из улиц-линий, помчал хозяина с дочерью к тюрьме.
И надо же было встретиться с этапными арестантами! Впереди на сером коне в длиннополой шинели, в начищенных сапогах со шпорами, при шашке, в серой каракулевой папахе картинно кособочился конвойный офицер.