Русская красавица. Анатомия текста - Ирина Потанина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ах, Марина, ты неисправима! Нас сейчас поколотят, и будут правы!
Мы были в местной командировке от редакции, пробирались сквозь засаду мрачных, одноликих пятиэтажек спального района. Мы искали нужный дом и совершенно уже заблудившись. Дворы производили неприятное впечатление. Неухоженные, с месяцами невывозимыми мусорными контейнерами, с подозрительными личностями в спортивных штанах и шлепанцах, со стойким запахом мочи и перегара. И вдруг посреди всего этого бедствия — обнесенная небольшим кованым заборчиком лужайка неестественно зеленой, по-западному ухоженной, сочной травы.
— Ничего себе! — ахнули мы с Мариной хором. — Откуда?
Оказалось, она вовсе не на газон охала. Про этот газон, оказывается, все давно уже были наслышаны. Наш клиент Громов — интервьюируемый, к которому мы сейчас направлялись — эту травку год назад велел у себя под окнами высадить. Так уж сложилось, что он — хозяин крупного предприятия и большой эстет — испокон веков жил в этом районе. Когда фирма стала процветать, переезжать не пожелал. Выкупил весь этаж дома и прекрасно себя чувствовал. Вот только вид из окна раздражал и тоску навевал. Едва глянешь на заоконные заросли репейника, пробившиеся сквозь пласт грязи и мусора — сразу любое, даже самое приподнятое настроение падает. «Не опускайте мое настроение, иначе оно опустит вас!» — глубокомысленно сообщил Громов подчиненным, и они прислали бригаду, чтобы озеленила клок земли под окнами. На районе началась чистая паника. «Житья от вас нет, буржуи!» — кричали вредные старушенции. «Только еще одной стоянки нам тут и не хватало, зачем общее место забором ограждаете! Я сейчас милицию вызову!» Пришлось долго объясняться с местными. Слушать они ничего не хотели и два раза еще потом ломали решетку. Когда ее восстановили в третий раз, местные жители поверили в серьезность намерений защитников газона. Поняли, что никаких зданий им во дворе строить не будут, смирились, и даже частенько засовывали за решетку шальные головы, когда над газоном включалась автоматическая поливалка. А история о сопротивлении дворовых жителей долго еще ходила по городу, как яркая иллюстрация межклассовой борьбы и необъяснимой раздражительности пролетариата.
Эту историю Марина рассказывала мне достаточно спокойно. Ей газон не казался волшебным. Она восхищалась совсем по другому поводу:
— Качели! Смотри, они же почти не поломаны! — Марина решительно подошла к скелету качелей, уселась на железяку, на которой когда-то было сиденье и, извиняясь, проговорила: — У меня возле маминого дома такие же… Каждый раз качаюсь…Качели — несчастнейшие существа, как и некоторые стопроцентные женщины. Они созданы, чтобы дарить счастье и удовольствие, в юности они радостны и востребованы всеми. Потом стареют, пугаются своей старости и накручивают себя до состояния одряхления. Становятся никому не нужны и одиноки. А ведь ничто, кроме этой былой своей нужности, не приносит им удовольствия! Всегда, когда вижу хоть как-то работающие качели, я сажусь на них и катаюсь. Хоть немного сделаю их жизнь лучше!
После этих слов Марина начала раскачиваться. Страшный скрип взорвал тишину двора. Качели стонали и требовали отдыха.
— Ты маньячка, Марина! — поначалу я еще смеялась. — По твоей философии выходит, что геронтофилия — это не извращение, а настоящая душевная доброта… И вообще, ты у качели спросила, хочет ли она тебя катать? Слышишь, как кричит, выражает негодование!
Упрямая Марина далеко не сразу прекратила свое издевательство.
Тогда я даже сердилась на нее за черствое отношение к нервам жильцов двора, а сейчас сама, непонятно чем завороженная, монотонно раскачиваюсь взад-вперед, стараясь не слышать адского скрипа, а просто наслаждаться ускорением.
— Хватит! — решительно вырываю себя из лап оцепенения. — Так гляди и впрямь на Марину похожей стану, перетащу на себя ее долю, как старуха предсказывала.
Отряхиваюсь, иду к Марининому дому. Тут какая-то суматоха. Сердобольные совсем юные девочки (между «памперсом» и «тампаксом», как охарактеризовал этот возраст Боренька) — все в черных платочках, все с печально-добрыми лицами — окружили несчастную уличную собачку и пытаются ее накормить. Пес боится такого скопления людей, поджимает хвост, скулит и не может понять, что от него хотят. Девочки нападают, непременно требуя, чтобы пес взял косточку с руки, а не подбирал с пола…
Ожидая приезда делегации с кладбища, у самой калитки сидит нищий на досточке с двумя шапками-ушанками — одна защищает голову от холода, другая лежит у ног и предназначается для милостыни. Вспоминается старая байка про скульптора, который по ошибке сделал Ленина с двумя кепками — одна, как все привыкли уже, в вытянутой руке, а другая на голове.
Бросаю монетку.
— Спасибо, Мариночка. Дай Бог тебе здоровья… — шепчет нищий.
Вздрагиваю, как от пощечины. Это еще что за новости?! Какая-то женщина выходит из-за калитки, вполголоса бранит нищего:
— Какая еще Мариночка, Иваныч! Ты чай слепой, а не умалишенный. Я ж тебе сказала, Маринкины похроны, Маринкины!!! — тут она заглядывает мне в лицо и осекается на полуслове. — Ой! — говорит испуганно.
Ничего больше не слушая, несусь в дом. Проскакиваю вернаду — место от гроба почему-то очерчено на столе мокрым пятном, от которого делается жутко. Дергаю дверь, забегаю в темную комнату. Нет, не то, чтоб я поверила, просто как-то совсем не по себе и все точки над «i» расставить хочется. Возвращаю на место Маринины записи, отряхиваю руки, будто нехорошее что-то трогала, потом не выдерживаю, подхожу все же к зеркалу. С ужасом понимая, что вполне допускаю идиотскую мысль — сейчас вместо своего крупноглазого, увижу в зеркале написанное мелкими штришками Маринкино лицо… Отодвигаю краешек занавеси, вглядываюсь в потемках в привычное, свое отражение. Даже при таком плохом освещении вижу причину испуга женщины возле калитки: словно на лице Пьеро, под глазами у меня нарисованы отчетливые подтеки черной туши.
— А-а-а-а! Что ж наделали? Занавесу с зеркалов отодвинули, душу покойничью в дом впустили. Будет теперь скрестись приведением! — сумасшедшая старуха, оказывается, еще в комнате.
— Тише, бабушка, тише! Не устраивайте переполох. Я ничего не отодвигала, только краюшек… Тише! — но старуха не слушает. Сидит в углу на стуле — раскачивается взад-вперед, выдирает из прически свои неживые давно волосы, и монотонно, но громко и решительно вопит. Сейчас она откровенно страшная. Глаза навыкате, волосы распатланы, а в голосе, вовсе не плачь — скорее угроза или насмешливость…
— А-а-а! Душа покойничья в глаза глянула, просочилась-притаилась, в груди сидит. А-а-а! Занавесь с зеркал сдвинули.
Едва в комнату вбегает уже знакомая мне женщина — квохчет, словно курица, да еще и окружена любопытными девочками-циплятками в платочках — старуха моментально изменяет облик. Сжимается в комочек, причитает жалобно, плачет даже.
— Ой, не могу молчать, ой, все правила нарушили!
— Успокойтесь, — женщина уже спешит к старухе с каплями. Потом смотрит на мое лицо, убеждается в моей нормальности и заводит разговор строгим шепотом:
— Вы с кладбища приехали? А на чем? Не знаете, скоро они там? Бросили на нашу голову эту бабушку. А я даже не знаю, какое лекарство ей можно…
Поскольку ответов женщина не ждет, а мое личное самочувствие донельзя отвратительное, я решаю проявить невежливость. Несколько раз киваю в знак солидарности, тянусь к двери и молча выхожу из комнаты, не дождавшись окончания вопросов-жалоб женщины. Задыхаюсь. /Мне нужен воздух!/
— До свидания, Мариночка. — бросает мне вслед упрямые слепой нищий с явными нотками вредности в голосе.
— Меня Софией зовут! — резко останавливаюсь, громадными порциями заталкиваю губами в легкие свежий, без примеси навевающего дурноту ладана, воздух, да еще и со стариком пытаюсь добиться точности. — Меня — вдох, — Софией — вдох — Зовут! — выдох-выдох-выдох-выдох…
— Хорошо, Мариночка! — отвечает нищий и хихикает.
И чего он на меня, спрашивается, обозлился?
Приняв окончательное решение на продолжении празднества не присутствовать, молча плетусь к трассе. Подъезжая, я наблюдала у поворота бетонную кабинку — то ли общественный туалет, то ли автобусная остановка. Второе сейчас бы очень пригодилось.
Снова звонит Павлик, сообщает, что захоронение уже произведено.
— Ты уже пришла в себя? — интересуется. — Мы в дом все едем. Тут сейчас довольно теплая компания.
Когда ж эта компания успела согреться? Были ж сплошь «чужие морды», пугающие Павлика…
— Допиваем первую, — проникновенно сообщает Павлуша, и не подозревая, что дает тем ответ на мои мысленные придирки.
К любителям выпить Павлик совсем не относится. Точнее, относится очень специфическим образом: он любит бывать в компаниях, где пьют. Сам при этом почти не употребляет, но получает массу удовольствия от раскрепощенности и откровенности других. Что-то нехорошее есть в этих его попытках рассмотреть «истинные лица» окружающих. Во-первых потому, что нельзя настолько не доверять людям, и считать, что в трезвом состоянии они фальшивые. А во-вторых, потому что вранье это все! По себе, по множеству своих друзей, по хорошо изученным любовникам знаю — пьяный не правду говорит, а первое, что на ум придет. Пьяный не свою сущность показывает, а любую яркую, которая в памяти окажется. Пьяным главное — грандиозность и мощь происходящего, о правде они при этом очень мало думают. Да и она о них забывает…