Год цветенья - Игорь Малишевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А дневник брата начинался с угрюмой и ранней весны, с предварительных записей. Зима мучила Женю и сковывала, нагнетала все гуще мечту о свободе бесснежных передвижений. С конца февраля и до начала апреля лед и сугробы таяли с неуважительной, тяжкой, порою возвратной медлительностью. Брат боролся. Обманывало солнце, словно пять лет назад, просиявшее во второй половине февраля с запахами скорой весны. В дневнике несколько записей – рассечь заснеженную ледяную клетку!
На мартовские праздники, следуя велениям календаря, а не погоды, брат собрался и отправился бежать по давно выношенному и полузабытому под скользко-белым покровом маршруту в легкой куртке, даже не обклеив совсем не зимние кроссовки, о чем повествовал с легкой исследовательской иронией. Вот, стуча ногами, навстречу нам гладко несется, в майке с мотивирующим лозунгом, в бандане, с хвостиком, с бородкой мускулистый поджарый парень, ровно дышит, от него отшатывается в сторону моя замечтавшаяся лазутчица.
– Ой, меня какой-то говнарек-гитарист чуть не сбил! – с усмешечкой, выставив вперед руки для равновесия, замечает она и затем почесывает вздернутое плечо.
А Жене с его далеко не спортивной комплекцией, наверное, не быстро бежалось влажным сумрачным снежным днем, под нависшей стыло-серой твердью. Не по дорожке, а сбоку, топча снег и выискивая среди льдов, иногда хрупких, ненадежный путь. В противоположной стороне поля неспешный лыжник конкурировал, обозначая схождение мечты и зимы в один момент пространства и времени. А в другой раз брат рискнул спускаться с холма, покатился вниз раз, еще раз, съехал, изляпанный снегом, и обнаружил, что от падения разлетелся ремешок часов, тонкую палочку, на которой он держался, погребли мгновенно снега. Снять перчатки, уложить часы в карман. Одинокая ветка нависшего куста мягко и почти ласкающе зацепилась и убрала с головы шапку – вернула назад, впрочем. Пусть на подъеме где-то впереди черно маячила фигура старика с огромной недоброй собакой, из-за чего приходилось замедлиться, а затем остановиться, в то время как сам подъем грозил осклизлыми ледяными глыбами, подвернутыми ногами. Главное – не спешить, впереди столько времени, а пока лишь отбегать в качестве разминки перед весной положенные минуты и с замерзшей снаружи, но жарко-потной под покровами одеждой возвратиться из ледяного непроходимого королевства к одной из крошечных тихих остановочек, где никого нет и привольно под музыку ожидать автобуса, что заберет домой. А еще брат, по-моему, где-то обозначил за февраль необыкновенно солнечный день, абрикосовые отблески на полурастаявших асфальтовых дорожках и стеснительность вращающегося по одной дистанции туда-сюда бега среди занятых, укорененных в этом незнакомом пространстве людей. Первый раз тут бежишь, а навстречу уже так рано – куча народу.
Мы, прогуливаясь, возвратились к более цивилизованному участку набережной, где вода отделялась высокими перилами. Безлюдье, способствующее спокойной и размеренной беседе, однако, здесь сохранялось еще сильнее. Остановившись, мы засмотрелись на спокойную воду, небольшой островок рядом, на четкие в дымке металлические башенки, что связывали над водой поднебесные провода.
Она наклонилась и оперлась локотками на черный чугун. Она обернулась снизу вверх на меня. Между смеющимися долгими губами блестели зубки. Глаза прищурены, персиковы на солнце щечки. Я руки убрал из великолепной мизансцены, передо мной представшей. Она, между двух перспектив – перспективы пустынной набережной аллеи и перспективы темно-синей воды, острых башенок, далекого берега с бледно-кремовыми строениями – она замыкала собой треугольник зрения, знаменовала собой вершину и по-детски хитро улыбалась и посмеивалась. Ветер налетел, отчего посыпались ей на лицо разрозненно волосы, длинной темной волной закрывая ее рот, тонкими линиями рассекая большой лоб.
Я вспомнил, как сегодня утром, в брошенном дневнике гораздо дольше, непрерывней, холодней дул и дул раннеапрельский ветер в комнату брата. угол дома ровно приходился в воздушную воронку между двумя другими высотными строениями. Маленькая хмурая комнатка пронизывалась гулким воем, становилась холодней, а Женя в халате и свитере сидел еще, с накатывающейся температурой, перед монитором. У него садился голос. Несколько суток подряд, под регулярные завывания неуступчивого апреля, обмораживаясь при входе в покинутое жилище, было радостно выздоравливать, избавляться от тающего недуга, лежа на другом непривычном диване и читая такие понятные когда-то и такие сложные теперь фрагменты великого француза об универсальном соотношении субъекта и объекта, будто то артист и публика, влюбленный и другой, автор и герой. Ноги укрывало одеяло. Компьютер на маленьком столике у глубокого кресла стоял. Ходил Женя по квартире, кашлял и чихал, избегал морозной стороны. Много и хорошо думалось. И было приятно закутывать горло в шарф, тепло одеваться и таки выбираться в магазин, в аптеку. Кресло с подушкой, низко стоящий экран, длительность протянутых до мыши и клавиатуры рук, жесткий диван, платяной шкаф обеспечивали небывалый, незнакомый опыт ценности бытия. А еще мерещилось и не верилось брату, что, если когда-то в этой комнате он играл на полу в игрушки, то теперь этой весной воссоздаст в рисунках (он уже лет пять ничего не рисовал) и записях то недоигранное, важное и высокое, что обременяло и требовало к себе внимание, что многие годы не дает покоя и обрывается, висит обрубленной веревкой, которую не натянуть снова.
Ветер лупил и лупил, остужал, мело даже, горел целый день свет. А надо мной и моей спутницей располагалась яркая лазурь.
– А мы с Тошкой зимой, представляешь, Доюш, сюда дотопали и чего-то на лед спустились. Погода ноль градусов, я его потащила сначала до острова, а потом вообще на другой берег, брутальненько так. Льдины под ногами разъезжаются, мы чешем. Мы в зоопарк очень хотели, пришли, а он уже закрылся. Дрюш, а ты бы меня перенес на тот берег на руках? Или переплыл бы со мной на шее?
– Тебя, моя любовь, я и не через такие грозовые высоты перенесу, – заметил я небрежно, избегая допускать свои лапищи в поле зрения. – И не так еще далеко утащу.
Одинокий волос зацепился за ее губу, она одним пальчиком отбросила его назад. Разворачиваясь, чуть не упала и не разбила колено, отчего возникла необходимость таки поддержать ее, тронуть грядущее чудо. Жаль, что после множества других острота подобного внезапного прикосновения уже не отпечатывалась жарко и подолгу на ладонях. Ух, немало же с четырнадцати лет перетрогал я ладошек. Но подобного удовольствия, разумеется, не предоставляла ни одна из них, даже в ностальгически-рассеянной ретроспективе.
Она возвратила телу равновесие, чуть закрутившись против часовой стрелки. Я припомнил, какие последствия имела дальнейшая и упорная борьба Жени за право вольного следопытства в священных его местах. Он писал, он верил, что с таянием и исчезновением снегов они раскроются свободно, но вмерзшие когтями в почву грязно-селедочные остатки морозного чудища на пути от остановки сопротивлялись окружающей зыбкой черной мешанине. Шлепал брат по размокшей, разъезжающейся под ногами грязи, постепенно отягчались ноги, чавкали на них колодки, и желанного просвета впереди не намечалось: тощие деревья, лужи и перепутанный рельеф земляных комьев, готовых от малейшего касания развалиться на липкие слоистые пласты. Едва выбрался из цепкой десятиградусной трясины весь ею запятнанный брат. Кажется, он там одного пожилого человека заметил, что дважды попадался и, единственный, одиноко путешествовал. Почва сочно упивалась остатками снегов. Женя в шутку, припомнив школьную анекдотическую мифологию, обозвал земляную хищную субстанцию oil’ом – черной невкусной дрянью, которая служила топливом для воображаемого концепт-кара, сделанного из учителя физкультуры.
Поглощал и воплощал мерзость ежедневности oil. Выждав неделю, Женя выдвинулся вновь. Относительная сухость и теплое солнышко внушили доверие, отчего спустился брат вниз, в долину, где, однако, змеились клубками холодные удавы из глины и песка, стекали ручьи – неприветливый хаос. Не возвращаться же назад! – смело он решил и двинулся сквозь кусты, отыскивая сухие дорожки. Мокрые подвижные ветви теперь прикасались к непокрытой голове, к волосам. Прыжки и медленные маневры сквозь черные кучи, обросшие травой. На противоположный холм брат взобрался, а там предпочел не развернуться обратно, чего никогда не любил, но тропкой неизведанной продвигаться вдоль ручьев на дне долины. Куда ни выводила тропка, как ни тщилась она сблизиться с дорогой, ее неизбежно обрывал ручей во рву спокойной высокой грязи; впрочем, и дорога присутствовала довольно условно. Этот ров отсек любой выход назад, но таки обнаружил неизвестно кем оставленную слабину, признак обманувшей процесс человеческой мысли – тонкое перекинутое бревно. Брат решил пройти по нему, подбежал, приготовился, встал на него, сделал шаг, другой, упал ногами в матовую воду, выскочил на относительно сухое место. Пробежав еще немного к уже преобразившимся, сытым водой возвышенностям, задумался Женя о том, что вместо блаженного бега выходит утомительная пародия, череда остановок и борьбы с обстоятельствами, что тело устало и не хочет больше двигаться, а солнцу не следует чересчур верить. Он пошел до остановки. Выйдя из автобуса, до дома он уже хромал, правой ноге внезапно показалось крайне неудобно и жестко впиваться в бок кроссовки. Однако со снятой кроссовкой, дома не исчезла та же по правому контуру глубоко залегшая линия боли и неудобства, напротив, ограничила даже внутриквартирные перемещения и намекнула, что теперь-то, когда мир высохнет, побегать, может, и не удастся, что она иногда надолго и даже навсегда посещает или, во всяком случае, не забывает о своем присутствии иногда напомнить. Раз ошибся и потянул – так оставайся холить самодовольную и бесполезную ногу на диванной мягкости, а лучше в воздухе, который менее прочего язвит неуступчивую полоску.