«Волос ангела» - Василий Веденеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Идея всеобщей стачки со дня на день приобретает новых сторонников и становится популярной, какой она была в 1905 году…»
Четырнадцатого февраля, в день открытия Государственной думы, в Петрограде проходит новая демонстрация рабочих. Восемнадцатого февраля забастовали путиловцы, двадцать второго февраля бастуют рабочие почти всех крупных предприятий, двадцать четвертого февраля бастовало уже около двухсот тысяч рабочих. Демонстранты несли лозунги: «Долой царя», «Долой войну», «Хлеба!»
* * *Из листовки Петербургского комитета партии большевиков, изданной 25 февраля 1917 года:
«Надвинулось время открытой борьбы. Забастовки, митинги, демонстрации не ослабят организацию, а усилят ее. Пользуйтесь всяким случаем, всяким удобным днем. Всегда и везде с массой и со своими революционными лозунгами. Всех зовите к борьбе. Лучше погибнуть славной смертью, борясь за рабочее дело, чем сложить голову за барыши капитала на фронте или зачахнуть от голода и непосильной работы. Отдельное выступление может разрастись во всероссийскую революцию, которая даст толчок к революции и в других странах.
Впереди борьба, но нас ждет верная победа. Все под красные знамена революции! Долой царскую монархию! Да здравствует демократическая республика! Да здравствует восьмичасовой рабочий день! Вся помещичья земля народу! Да здравствует всероссийская всеобщая стачка! Долой войну! Да здравствует братство рабочих всего мира! Да здравствует Социалистический интернационал!»
Двадцать пятого февраля крайне обеспокоенный ходом событий царь дал приказ командующему Петроградским военным округом генералу Хабалову: «Повелеваю завтра же прекратить в столице беспорядки».
Но Революцию царь остановить уже не мог…
* * *Зябко… Казалось бы, и печи протоплены хорошо, и окна плотно прикрыты — ни одной щелочки, через которую может пробраться в комнаты сырой, мозглый февральский ветер, и так покойно, привычно среди слабо мерцающих лампад и уютной мягкой мебели, а все равно зябко. Словно тихонько крадется у тебя по спине морозец, исподволь взбираясь все выше и выше, и вот уже он холодит затылок, ерошит на макушке тщательно уложенные волосы, скользким, мерзким ужом забирается под темя и расползается там, в мозгу, сковывая его ледяным ужасом непоправимости надвигающейся беды, великого крушения всего, что казалось еще совсем недавно столь незыблемым, вечным, как древние египетские пирамиды или седые горы, над которыми время не имеет власти.
Власть… Теперь она, наверное, будет им потеряна, и потеряна навсегда. Или нет? Сегодня опять прозвучало слово «отречение». Отречься, отринуть… Снять с себя бармы верховного властителя земли Русской, отречься от престола, вместе с короной и скипетром отдать его. Кому? Кому отдать-то?
Николай Александрович Романов слегка подрагивающими от нервного напряжения пальцами раскрыл стоявшую перед ним на столе резную шкатулку с турецкими папиросами, взял одну, зачем-то повертел, словно увидев впервые, потом, одернув сам себя — вдруг кто видит его со стороны: монарх, а он еще пока монарх, никогда не остается наедине с самим собой, разве только мысленно, — слегка смял картонный мундштук, сунул его в рот, медленно поднес к папиросе зажженную спичку. Глубоко затянулся.
Теплый ароматный табачный дым как будто немного отогнал притаившийся холодный страх — зачем лицемерить, он знал, что этот морозец, исподволь забирающий тело и душу, называется просто: страх. Лицо окуталось синеватым пахучим облаком, навеявшим воспоминания. Как живой, встал перед глазами убиенный старец Григорий Распутин, глухо бубнящий себе под нос:
— Не мужицкая, не мужицкая это будет война, а господская. Мужику война не нужна. Он и так гол… А Богу война не нужна и подавно!.. Мужик-то силен…
Да, силен оказался мужик, ох как силен! Он и без Григория это понял, потому и отмахивался постоянно от Аликс, понуждавшей его все делать сообразно пожеланиям Друга, как они обычно называли в своем домашнем кругу Распутина. Николай считал себя способным и без советов Григория принимать правильные решения, потому что помыслами самодержца всея Руси движет сам Господь — иначе он, Николай, будет уж не царь, не помазанник Божий, а так, нечто вроде истукана или марионетки. Поэтому зачем ненужные посредники между ним и Божьим Провидением?
Но все зашаталось теперь, затрещало по швам, захрустело, как кость под мясницким топором. «А ну как топором да по моей шее?» — мелькнула жуткая мыслишка, но он тут же отогнал ее, затоптал, загнал в самый дальний темный угол — не посмеют! Кто решится поднять руку на него? Пусть за его спиной два с лишним года напрасных жертв, недовольства тяжелыми ошибками Верховного командования, бесконечных и невозвратных потерь, нехваток оружия, продовольствия, жуткого шепота по углам в домах всей державы о предательстве самой царицы, шепота, порождающего панику перед невозможностью утаить хотя бы один, самый завалящий секрет от немецких шпионов, пусть! Но он пока еще царь!
Надолго ли?..
Отречься, уйти, оставить трон предков — кому? Великому князю, своему дяде Николаю Николаевичу? Никогда и ни за что! Кому тогда?
Великому князю Александру Михайловичу? Стареющий бонвиван, царский шурин, генерал-адъютант, адмирал. Поставил его ведать организацией авиадела в действующей армии — так напакостил, даром что полсотни лет прожил! В какие только авантюры не пускался, участвовал в корейских концессиях Безобразова, беззастенчиво крал деньги при постройке военных кораблей и торговых судов, закрыв глаза покупал у союзников заведомо бракованные аэропланы — ящики с ними приемочная комиссия даже не открывала — и отправлял на фронт аэропланы, на которых нельзя было летать. А потом тащился во дворец и плакался Аликс в ее покоях, что все кругом перегрызлись за куски и кресты, а та всем постоянно твердила: «Александр — человек с сердцем и гордостью». Глупость! Какое сердце, какая гордость?!
Может быть, великому князю Сергею Михайловичу? Тоже хорош — генерал-адъютант, бывший начальник Главного артиллерийского управления, которое довел до полного разложения — ни снарядов, ни орудий, ни толковых людей. В январе шестнадцатого года его пришлось снять с поста, но, чтобы не болтался без дела, занимаясь интригами, пристроить полевым генерал-инспектором артиллерии при Верховном главнокомандующем…
От мыслей о родственниках Николаю Александровичу стало тошно, и он, жадно затянувшись, поднялся с кресла, подошел к окну. Вгляделся в уныло-безрадостную черно-белую графику пейзажа за толстыми, тщательно протертыми стеклами. Серое небо, черные ветки деревьев врастопырку. Снег, почти неуловимо для глаза, уже начал сереть, оседать, слеживаться, становясь плотнее, как свалявшаяся шерсть в руках неумелого шерстобита. Скоро он засинеет — придет март. А сейчас февраль, конец февраля — время веселой Масленицы с ее играми, тонкими кружевными блинами, поездками в гости, питием рябиновой наливочки, катанием на тройках с бубенцами под дугой, развевающимися лентами, вплетенными в гривы лошадей, балаганы, ярмарки, потехи и в конце Масленой недели как ее завершение и преддверие Великого поста — Прощеное воскресенье, когда все у всех просят прощения за невольные и нарочно нанесенные обиды и с лёгкими слезами умиления получают его. Хорошо было просить прощения в кругу своих родных — вроде как справил необременительную процедуру, выполнил ни к чему не обязывающий долг. Но сейчас близость Прощеного воскресенья показалась Николаю Александровичу глубоко символичной и страшной: отрекаться — это что же, все равно что просить прощения у подданных своих, а значит, у народа?! Просить ли? И простят ли его, уже прозванного народом — он это знал точно от жандармов, — Николашкой Кровавым.
А если просить, то как? Выйдя на площадь с непокрытой головой, преклонить колена, целовать крест…
Николай Александрович даже передернул плечами, отгоняя от себя дурные мысли — придет же такое в голову: просить прощения царю у своего народа! Рассказать кому — засмеют! Хотя что засмеют! Сама мысль просить прощения показалась крамольной, дикой, противоестественной, сумасшедшей! Представился на минутку Родзянко, человек нелюбимый, можно сказать, ненавистный, большеухий, очень коротко стриженный, как каторжник, с блестящими залысинами широкого выпуклого лба, черно-седой короткой бородкой и усами, торчащими щеткой над презрительно сжатыми губами, с пристальным взглядом внимательных глаз под припухшими веками. И он народ, и перед ним на колени? Эх, упустил время — надо было всей этой Думе, во главе с Родзянкой, действительно забрить лбы и погнать по Владимирке на каторгу! Вместе с большевиками. Впрочем, нет, тех надо было сразу под топор, а не на каторгу — с каторги они бегут, а после топора не побегаешь!