Теракт - Ясмина Хадра
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ким замирает. Выпрямляется. Не понимает.
— О чем ты?
Она замечает у моих ног письмо, поднимает его. По мере того как она читает, ее брови медленно, миллиметр за миллиметром, поднимаются.
— Боже милостивый! — выдыхает она.
Она смотрит мне в лицо, не зная, как себя вести. После секундного замешательства раскрывает мне объятия. Я припадаю к ней, становлюсь совсем маленьким, и вот уже во второй раз за десять дней я, не проливший ни единой слезы за тридцать лет после смерти деда, захлебываюсь рыданиями, как ребенок.
Ким пробыла со мной всю ночь. Проснувшись, я вижу, что она скорчилась в кресле у моей кровати, вымотанная до предела. Сон настиг нас в тот миг, когда мы меньше всего этого ждали. Понятия не имею, кто из нас отключился первым. Я заснул не разувшись, молния на куртке врезалась мне в шею. Как ни странно, у меня такое чувство, будто страшная гроза миновала. Фотография Сихем на ночном столике оставляет меня равнодушным, ничто не дрогнуло во мне. Ее улыбка растаяла, глаза закатились; тоска прошлась по мне, как бульдозер, но я уцелел…
За окном сквозь утреннюю тишину прорезывается птичий щебет. Кончено, говорю я себе. Заря занимается и на улице, и у меня в мыслях.
Ким везет меня к деду. Он живет в маленьком домике на берегу моря. Старый Иехуда не знает, что со мной случилось, и это к лучшему. Мне не нужно уклоняться от прямых взглядов, делать неловкие паузы, улыбаться в ответ на соболезнования. По дороге мы с Ким избегаем говорить о письме. Чтобы вовсе не рисковать, мы молчим. Ким ведет свой «ниссан»; она в темных очках. Волосы развеваются от встречного ветра. Она смотрит прямо перед собой, руки твердо лежат на руле. А я разглядываю повязку на запястье и пытаюсь вслушаться в гудение мотора.
Старый Иехуда встречает нас, как всегда, приветливо. Он овдовел несколько десятилетий назад; дети разъехались по миру и живут своей жизнью. Это тощий старик с обтянутыми скулами и неподвижными глазами на изможденном лице. У него рак простаты, от которого за несколько последних месяцев он буквально высох. Видеть гостей ему всегда приятно. Для него это словно воскрешение. В доме, выстроенном его собственными руками, он живет отшельником против воли, позабытый среди книг и фотографий — летописи Холокоста. И когда родственник или знакомый стучит в его дверь, будто приподнимается крышка погреба, где он прозябает, и в его ночь проливается немного света.
Втроем мы обедаем в ресторанчике неподалеку от пляжа. День прекрасен. Если не считать растрепанного облачка, которое вот-вот растает в воздухе, все небо безраздельно принадлежит солнцу. Несколько семей нежатся на песке; кто-то сидит вокруг скатерти с собранной на скорую руку едой, кто-то бродит по мелководью. Дети гоняются друг за другом, пища, как птицы.
— А что же ты Сихем не привез? — вдруг спрашивает старый Иехуда.
У меня останавливается сердце.
Ким, тоже захваченная врасплох, чуть не подавилась оливкой. Она опасалась подобного вопроса со стороны деда, но ожидала его значительно раньше и, видя, что все спокойно, ослабила бдительность. Она напрягается, вся покраснев, и ждет моего ответа, как подсудимый приговора. Я вытираю губы салфеткой и, задумчиво помолчав, отвечаю, что у Сихем дела, они помешали ей приехать. Старый Иехуда качает головой и снова принимается болтать ложкой в тарелке с супом. Я знаю, эти слова он произнес просто так, чтобы нарушить молчание, словно карантин загнавшее каждого из нас в свой угол.
После обеда старый Иехуда возвращается домой, чтобы вздремнуть часок, а мы с Ким идем прогуляться по берегу. Бредем по пляжу — сначала в одну сторону, потом в другую, заложив руки за спину, погрузившись в свои мысли. Время от времени какая-нибудь отважная волна добегает до нас, облизывает нам щиколотки и, тая, откатывается назад.
Устав и в то же время взбодрившись, мы взбираемся на дюну — дожидаться захода солнца. Ночь дарит нам избавление от хаоса окружающего мира. И это во благо обоим.
За нами приходит Иехуда. Мы ужинаем на террасе, слушая, как море бушует у скал. Каждый раз, когда старик открывает рот, чтобы рассказать об истории своей семьи, о депортации, Ким напоминает, что он обещал не портить вечер. Он соглашается не вытаскивать на свет Божий давнишние трагедии, но все же ерзает на стуле, немного сердясь, что не имеет возможности поделиться воспоминаниями.
Ким предлагает мне раскладушку в комнате наверху, а сама решает лечь на полу, на надувном матрасе. Мы рано гасим свет.
Всю ночь я пытаюсь понять, как это случилось с Сихем, с какого момента она начала от меня ускользать. Как я мог ничего не заметить?.. Она наверняка старалась подать какой-то знак, сказать что-то, чего я не сумел поймать на лету. Куда я смотрел? Да, правда, сияние ее глаз в последнее время потускнело, она реже смеялась, но в этом ли состояло послание, которое я должен был расшифровать, это ли было протянутой рукой, которую я должен был схватить, не дать пустоте завладеть ею? Для того, кто готов каждый поцелуй превратить в праздник, из каждого объятия выжать оргазм, это мимолетные, ничтожные знаки. Я ворошу воспоминания, ища какую-нибудь деталь, которая внесла бы в мою душу спокойствие, — но нет, ничего весомого, ничего явного.
Меня и Сихем связывала совершенная любовь: казалось, ни единая фальшивая нота не царапает слух в серенадах, в честь этой любви звучавших. Мы не разговаривали — мы высказывали себя, как два овеянных блаженством героя античной идиллии. Испусти она стон, я решил бы, что она поет: мне и в голову не приходило, что ее могло отнести куда-то на обочину моего счастья, ведь для меня оно целиком воплощалось в ней. Лишь однажды она заговорила о смерти — в Швейцарии, на берегу озера, окутанный сумерками горизонт был точно на полотне великого мастера: "Я и на минуту не пережила бы тебя, — призналась она. — В тебе для меня весь мир. Я умираю, стоит мне потерять тебя из виду". В тот вечер Сихем была ослепительна в своем белом платье. Мужчины, сидевшие за соседними столиками на террасе ресторана, пожирали ее глазами. От озера поднималась прохлада, оно словно желало принять в свои объятия прохладу ночи… Нет, не там я услышал это признание; она была так счастлива, так внимала дыханию ветра, от которого подрагивала поверхность воды. Она была прекраснее всего, что подарила мне жизнь.
Старый Иехуда встает первым. Я слышу, как он варит кофе. Я сбрасываю одеяло, надеваю брюки и туфли, перешагиваю через Ким, спящую рядом с моей кроватью, как сторожевой пес; простыня обвилась вокруг ее лодыжек.
Ночь за окном на исходе.
Я спускаюсь на первый этаж, здороваюсь с Иехудой, который сидит за столом в кухне, обхватив ладонями дымящуюся чашку.
— Здравствуй, Амин… Кофе на плите.
— Попозже, — отвечаю я. — Посмотрю, как занимается день.
— Отличная идея.
Я одним скачком проношусь по тропинке, ведущей к пляжу, забираюсь на камень и начинаю вглядываться в ничтожно малое отверстие, что процарапывается сквозь мрак. Ветер с моря шарит у меня под рубашкой, ерошит волосы. Я обнимаю колени руками, упираюсь в них подбородком и не свожу глаз с переливчатых полосок, потихоньку приподнимающих оборки горизонта…
— Дай шуму волн поглотить шум, царящий у тебя в душе. — Старый Иехуда тяжело опускается рядом, застав меня врасплох. — Это лучший способ расчистить место внутри…
Он слушает, как волна хлюпает в расщелине камня, потом, потершись переносицей о запястье, доверительно говорит:
— Всегда нужно смотреть на море. Это зеркало, которое не умеет лгать. Именно так я выучился не оборачиваться. Раньше, стоило мне бросить взгляд через плечо, я видел, что мои печали и призраки тут как тут. Они мешали мне снова обрести вкус к жизни, понимаешь? Не давали возродиться из пепла…
Он подбирает с земли гальку, рассеянно взвешивает ее на ладони. Надтреснутым голосом прибавляет:
— Поэтому на склоне лет я решил, что умру в своем доме на берегу… Тот, кто смотрит на море, поворачивается спиной к бедствиям мира. И в этом видит смысл.
Его рука описывает дугу: он бросает в море камешек.
— Лучшие годы я провел, гоняясь за страданиями давно минувших дней, — рассказывает он. — Для меня самым важным было все вспомнить, ничего не упустить. Я не сомневался, что уцелел в Холокосте для того, чтобы хранить память о нем. Я видел одни обелиски, стелы. Узнав, что где-то будет открыт еще один монумент, я тут же садился в самолет, чтобы присутствовать на церемонии. Я записывал на пленку все конференции, где говорили о геноциде евреев, летел с одного края земли на другой — рассказать о том, что претерпел наш народ в лагерях уничтожения, между газовыми камерами и кремационными печами… При этом я-то Холокост почти не помню. Мне было четыре года. Иногда я думаю: а может, некоторые мои воспоминания возникли из травм, полученных после войны, в темных залах, где показывали документальные фильмы о зверствах нацистов.