Дегустаторши - Розелла Посторино
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что еще за вечерний чай? – поинтересовалась «одержимая».
– Дружеские посиделки. Шеф пьет только чай или горячий шоколад, совсем двинулся на этом шоколаде. Остальные, насколько мне известно, наливаются шнапсом – он не то чтобы одобряет это, но, скажем так, терпит. Только Хоффман, фотограф, его как-то расстроил, ну так это известный пьянчуга. Но в целом шефу все равно, глаза закрыл – и слушает себе «Тристана и Изольду» да бормочет: «Как придет мой срок, хочу, чтобы это было последним, что я услышу».
Теодора закатила глаза от восторга. Я приподняла картофелину: ожог разрастался. Хотелось показать его Теодоре, в надежде, что она хотя бы гаркнет, прикажет вернуть импровизированный компресс на место и не капризничать. И вдруг я затосковала по маме.
Но «одержимая» уже не обращала на меня никакого внимания и неотрывно смотрела в рот Крумелю. По тому, как повар говорил о Гитлере, любому стало бы ясно, что он любит его, заботится о нем и считает само собой разумеющимся, что для этого нужно заботиться также и о нас, обо мне. Впрочем, я ведь дала клятву умереть за фюрера. И каждый день в моей тарелке, во всех наших десяти тарелках, выстроившихся в две шеренги, Крумель свершал таинство пресуществления, хотя, надо сказать, без обещаний вечной жизни: двести марок в месяц – вот и все, что мы получим.
Их выдали несколько дней назад на выходе из казармы, в запечатанных конвертах, и мы, не сговариваясь, тут же сунули их кто в карман, кто в сумочку: по дороге ни одна не осмелилась заглянуть внутрь. Только дома, запершись в комнате, я наконец в полном ошеломлении пересчитала банкноты: вышло куда больше моей берлинской зарплаты.
Решившись, я выбросила картофелину в мусорный бак.
– Шеф говорит, стоит ему съесть мяса или выпить вина, как он потеет. А я ему говорю: это все оттого, что он слишком возбужден. – Раз заговорив о Гитлере, Крумель уже не мог остановиться. – Он мне: взгляни на лошадей, взгляни на быков – вегетарианцы, но сильные и крепкие. А взгляни на собак: стоит пробежать хоть пару метров, и у них уже язык на плече.
– Это правда, – вмешалась Теодора. – Я раньше об этом не думала, но он прав.
– А, прав или не прав, не мне судить. Тем более он не раз говорил, что не выносит мясников. – Теперь Крумель обращался только к ней; я взяла из хлебной корзины буханку, оторвала корочку и отщипнула немного мякиша. – Как-то за обедом рассказал гостям, что однажды побывал на бойне и потом еще долго не мог отмыть галоши от свежей крови. Думаю, бедняжке Дитрих пришлось отставить тарелку – очень впечатлительная девушка.
«Одержимая» расхохоталась. Я катала мякиш в руках, пытаясь слепить из него то одно, то другое: лепешку, косичку, цветочек. Увидев это, Крумель тут же отругал меня за расточительность.
– Это же для вас, – захлопала я глазами. – Это Крошки, такие же, как вы.
Но он, не обратив внимания на мои слова, отвернулся и стал помешивать бульон, а Теодору послал проверить, как там редиска в духовке.
– На самом деле наше присутствие здесь – тоже безумная расточительность, – продолжила я. – Все это, включая нас, девушек, – пустая трата времени. При такой сложной системе безопасности никто не попытается его отравить, это абсурд.
– Ты, я смотрю, специалист по безопасности? – язвительно спросила «одержимая». – А может, еще и по военной стратегии?
– Прекратите сейчас же, – буркнул Крумель: ни дать ни взять добрый папаша, который успокаивает пререкающихся дочерей.
– А как это делали раньше, до того, как взяли нас? – не унималась я. – Он не боялся, что его отравят?
Тут в кухню заглянул один из охранников: пора было садиться за стол. Фигурки из мякиша остались сохнуть на мраморной столешнице.
На следующий день, пока я, увертываясь от суетящейся «одержимой», слонялась среди дружно работающих поваров, Крумель приготовил нам неожиданный подарок: тайком подбросил мне и Теодоре немного фруктов и сыра, причем сам, своими руками, сложил их в мою сумку – ту самую, кожаную, с которой я ходила на работу в Берлине.
– Это мне? – удивилась я.
– Заслужила, – ответил он.
Я отвезла подарок домой, и Герта, разбирая заботливо уложенные Крумелем свертки, не могла поверить своим глазам. Впервые за долгие годы ей удалось как следует полакомиться за ужином, и это была моя заслуга. Хотя отчасти, наверное, и заслуга Гитлера.
9Августина пронеслась по узкому проходу так быстро, что подол юбки пенным гребнем волны взметнулся вокруг ее ног. Порывистым движением отбросив длинные волосы Лени, она оперлась на спинку сиденья и выпалила:
– Давай поменяемся? Один раз, только сегодня.
За окном автобуса было уже темно. Лени в замешательстве взглянула на меня, нехотя поднялась и плюхнулась на незанятое место, а Августина уселась рядом со мной.
– Я ведь не ошиблась, у тебя полная сумка еды? – спросила она.
Теперь на нас смотрели все, не только Лени: и Беата, и даже Эльфрида. Хотя нет: «одержимые», все трое, сидели впереди, сразу за водителем.
На группы мы разделились спонтанно: не по принципу внутренней приязни, как это обычно бывает, – просто внутри нашего кружка с той же неумолимой безжалостностью, с какой движутся тектонические плиты, возникли разломы и складки. В каждом взмахе ресниц Лени сквозила такая откровенная беззащитность, что я не могла не взять ее под крыло. Потом Эльфрида зажала меня в туалете, и я почувствовала, что она боится – так же, как и я. Это была попытка контакта. Интимного, да: в этом верзила, наверное, не ошибся. Эльфрида ринулась в драку, как те мальчишки, что лишь после пары хороших ударов понимают, кому могут доверять, но тут вмешался охранник, и теперь у нас с ней были свои счеты, взаимный кредит телесной близости, создававший магнетическое поле.
– Так что, полная, да? Отвечай!
Теодора тоже повернулась, инстинктивно отреагировав на хриплый рев Августины.
Пару недель назад та заявила, что фюрер «думает брюхом» – им, мол, правят инстинкты.
– Да-да, голова у него работает, – подтвердила Гертруда, зажав в зубах пару шпилек и не замечая, что опровергает слова Августины. – А представьте, о скольком ему боятся докладывать! – продолжила она после того, как закрепила косу, туго скрутив ее ракушкой. – Может, он и не видит всего, но разве можно его винить?
Августина плюнула и отошла.
Теперь она сидела рядом со мной, вызывающе забросив ногу на ногу: правая туфля совсем скрылась под передним сиденьем.
– Значит, шеф-повар уже несколько дней отдает тебе излишки.
– Да.
– Отлично, мы тоже хотим.
Мы – это кто? Я не знала, что и сказать: среди девушек явно не было единства. Мы были блуждающими тектоническими плитами, то сталкивающимися, то расходящимися в разные стороны.
– Не будь эгоисткой. Ты ему нравишься, он тебе еще даст.
Я протянула ей сумку:
– На, бери.
– Нет, этого мало. Нужно еще хотя бы пару бутылок молока: у нас у всех дети, их надо кормить.
Учитывая, что нам положили жалованье гораздо выше, чем у среднего рабочего, она с легкостью могла бы позволить себе молоко. Возмутиться? «Нет, ты не понимаешь, тут речь о справедливости, – гнула бы свое Августина. – Вот дарит он тебе подарочки – а мы чем хуже? За что тебе больше, чем нам?» – «А ты попроси вон у Теодоры», – возразила бы я: мы обе знали, что Теодора откажет, так с чего бы мне соглашаться? Я ведь ей не подруга. Но она уже почувствовала мое нежелание ссориться. Да что там говорить, она с самого начала его чувствовала.
Теперь, когда я и сама улавливала эмоции моих спутниц, а некоторые даже могла предугадать, их лица казались вовсе не такими отстраненными, как в первый день. Как вообще становятся подругами? Часто это происходит в школе, на работе или там, где людям приходится много часов проводить вместе. Выходит, подругами становятся по принуждению?
– Ладно, Августина. Завтра попробую.
Но назавтра Крумель сообщил, что его помощники вернулись и мы обе больше не нужны ему. Я объяснила это Августине и остальным, молчаливо согласившимся считать ее своей предводительницей, но Хайке с Беатой не сдавались. «Так нечестно: тебе остатки сладки, а нам шиш? У нас, между прочим, дети, а у тебя?»
У меня детей не было. Стоило заговорить об этом с мужем, как тот отнекивался: мол, сейчас не время, он ведь на фронте, разве я справлюсь? Ушел он на войну в 1940-м, через год после свадьбы. Я осталась одна в съемной квартире, обставленной мебелью с блошиного рынка, куда мы так любили ходить по субботам – даже не прицениться, а просто позавтракать в соседней пекарне плюшками с корицей или маковым рулетом, который ели, не вынимая из пакета, кусая по очереди, прямо на ходу. Я осталась одна – ни мужа, ни ребенка, только полная квартира вещей, не нужных одинокой женщине.
Немцы любят детей. Даже фюрер на парадах обязательно трепал одного-двух по щеке и призывал женщин рожать больше. А вот Грегор, пусть и хотел стать хорошим немцем, всеобщего энтузиазма не разделял: говорил, что привести человека в этот мир – значит обречь его на смерть. «Но ведь война когда-нибудь закончится», – возражала я. «Да при чем тут война, – хмурился он, – это суть самой жизни: от нее умирают». – «Совсем ты свихнулся на этом своем фронте, – ругалась я, – одна хандра на уме». А он в ответ злился.