Улица становится нашей - Василий Голышкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Простофиля! Если сам не учил, при чем тут бог?» Федя подумал: «Потому и просил, что не учил, а если бы учил, зачем ему бог? Врет бабка, никакого бога нет». Так об этом и Воронку сказал.
— Кто не верит, тот на моленья не ходит, — ответил Воронок.
— А я… — крикнул Федя и покраснел. Вспомнил — врать нельзя. В этом несуществующий бог был заодно с пионерами. — А я и не буду ходить.
— И бабки не побоишься?
— Не побоюсь.
— Напишешь: «Я не верю в бога», и в доме повесишь?
— Напишу и повешу.
Он так и сделал. Воронок своими собственными глазами видел эту записку. Ее принесла в школу бабка и отдала директору.
— Старших не слушается, — пожаловалась бабка, — в бога перестал верить.
— В этом, мамаша, я целиком на его стороне, — сказал директор.
— Из дома, грозится, убегу.
— И убежит.
— А я за него перед богом в ответе.
— И перед родителями, — напомнил директор. — Родители через полгода из экспедиции вернутся. Что вы им скажете?
Бабка испуганно перекрестилась: «Бог с ним, с богом, внука бы не потерять».
Когда это было? Неделю тому назад. А за неделю много событий произошло в зоне пионерского действия «Восток-1». Например, в клубе вагоноремонтного была лекция. В объявлениях, развешанных в зоне, она называлась так: «Почему я не верю в бога». Лектор — член общества по распространению научных и политических знаний Е. Е. Сергеев». Ниже фамилии Егора Егоровича было напечатано: «На лекцию приглашается бывший ученик 8-го класса губернской гимназии Аполлинарий Африканович Тищенко».
Аполлинарий Африканович не воспользовался приглашением. В ночь накануне лекции он исчез из города. Но лектором не был забыт. Рассказывая, кому выгодна вера, Егор Егорович вспомнил о брате Аполлинарии и пустил по залу донос, сочиненный им в гимназические годы.
Федина бабка тоже была на лекции. И неизвестно, что больше повлияло на нее — сама лекция, или этот донос, или разговор с директором школы, но Федю она больше от пионеров не отговаривала.
А потом была общая линейка, красное знамя и торжественное обещание юного пионера Феди Пустошкина горячо любить свою Родину, жить, учиться и бороться, как завещал великий Ленин, как учит наша родная партия.
Сверкает молния, и Воронок поднимает руку: «Внимание!»
— Фонарики?
— Мы…
— Краски?
— Мы…
— Лесенки?
— Мы…
— Кисточки?
— Мы…
— По четыре соберись! — командует Воронок. — По домам марш!
Странная перекличка… Странная команда… Неужели только за тем и собрал он среди ночи отряд, чтобы распустить его по домам?
По домам — да не по тем, по домам — да не домой…
Четверо идут по улице. Четверо несут лесенку, фонарик, баночку с краской и кисточку. Четверо подходят к дому и зажигают фонарики. Электрический луч выхватывает из темноты уличную табличку с надписью «Еленинская». Четверо приставляют к дому лесенку. Один из четверых с кисточкой в руках лезет вверх и смахивает с таблички ненужную букву «Е».
Четверо идут к следующему дому.
Воронок на крылечке принимает донесения отрядных четверок. Сонный Ленька жмется тут же и не хочет идти домой.
Гром больше не рокочет. Молния не сверкает. Показался месяц. Высыпали звезды.
В наступившей тишине голоса ребят звучат устало и торжественно:
— Готово…
— Выполнили…
— Справились…
— Салют! — командует Воронок. — Залпом, пли! — и первым бросает в ночное небо электрический луч карманного фонарика.
— Залпом, пли! — опять слышится голос Воронка, и веселый сноп света снова поднимается к звездам.
А улица спит, и невдомек ей, улице, что называется она уже по-новому — Ленинской и что это в честь ее нового имени гремят над Зарецком беззвучные огневые салюты.
Праздник последнего воскресенья
Три подзатыльника
Совершенно одинаковых людей на свете не бывает. Если собрать в кучу самых хороших, все равно одни из них окажутся лучше, другие хуже. И наоборот: если собрать только плохих, они также разделятся на худших и лучших.
Попав в колонию, Санька Чеснок убедился, что он не худший из людей. В колонии нашлись и похуже его. И если закон не упрятал их за решетку, то лишь благодаря заступничеству самого авторитетного защитника на свете — детства.
Хорошим прослыть в колонии ничего не стоило. Для этого надо было спрятать воровское самолюбие куда-нибудь подальше и стать послушным. И перед тобой открывались все двери, кроме одной — на волю. Учись, получай профессию, укрепляй мышцы. Еще немного терпения, распахнется последняя, заветная дверь — и прощай, неволя, здравствуй, новая жизнь.
Впрочем, новая ли?
В колонии у Чеснока было время подумать над своей судьбой. Он был достаточно умен, чтобы понять: двери на волю открываются здесь только перед послушными, — и достаточно терпелив, чтобы стать послушным.
Ему казалось, что он перехитрил всех, вынудив учителей ставить ему пятерки, а мастеров производственного обучения восхищаться его слесарными поделками. Пусть ставят, пусть восхищаются… Пятерки и поделки для него только отмычки от заветной двери. Если воспитатели не догадываются об этом, тем хуже для них. Он, Чеснок, от этого только в выигрыше. Сочтут его исправившимся — как же, учится хорошо, руки золотые — и выпустят. А ему это только и надо.
Выскочит на волю — и снова будет жить как хочет, делать что вздумается: никто тебе не указ.
На воле Чеснок будет осторожен и не станет связываться с кем попало. Он вообще ни с кем не будет связываться. Охота была отвечать за других. За себя пожалуйста, придется — ответит. А за других — нет. Не желает и не будет. Пусть только выпустят поскорей. И он снова будет жить как хочет, делать что вздумается…
Но странное дело: чем ближе к воле, тем пасмурнее и пасмурнее становилось на душе у Чеснока. Он вдруг перестал узнавать себя. Внешне он остался прежним: выпуклый лоб, треугольник челки, прямые тонкие губы… А вот в душе… Санька вдруг стал ловить себя на мысли о том, что ему совсем не безразлично, какую отметку поставит учитель, как оценит мастер его железное рукоделие. Не потому не безразлично, что это нужно было для воли, а потому, что это доставляло неведомое раньше удовольствие — быть на виду, на примете у всей колонии.
Там, на воле, ему тоже случалось быть и «на виду» и «на примете». Однажды его назначили редактором стенной газеты, и все, сколько было в дружине сорванцов и бездельников, вздохнули с облегчением. Санька оправдал их надежды. За два месяца он не выпустил ни одного номера газеты.
В другой раз, когда дело дошло до исключения из школы, Саньку выбрали вожатым звена.
— Не думай, Чесноков, что ты этого заслуживаешь, — сказала вожатая. — Мы выбираем тебя звеньевым в педагогических целях, чтобы ты скорее исправился.
Целый месяц Санька чувствовал себя как инфузория под микроскопом. Кончилось тем, что он не выдержал пытки коллективного гипноза и публично, на сборе отряда, сложил с себя звание звеньевого.
«Ждать больше нечего», — решила старшая вожатая, узнав об этом отречении, и махнула на Саньку рукой, как махнули на него перед тем учителя, а еще раньше родители, «нечистые» на эту самую руку работники торговой сети.
В колонии все было иначе. Здесь его никто никуда не выбирал с целью исправления, не ставил в кредит «пятерок» и не поощрял его в мастерстве, если он этого не заслуживал. Только самому себе обязан был Санька тем, что был на виду, на примете у всей колонии. И это доставляло ему неведомое раньше удовольствие.
Короче говоря, добро и зло — вечные соперники в борьбе за человеческие души — занимали в Санькиной душе не одинаковое положение. Добро явно брало верх и — себе на уме — уже считало Саньку потерянным для воровского мира человеком, Вывод, если учитывать Санькино прошлое, несколько поспешный, но добро всегда доверчиво.
Наконец Чеснока выпустили.
— Прощай, сынок, — сказал ему начальник колонии, бритоголовый полковник Присяжнюк. — Доброго пути.
Человек, вышедший из тюрьмы, — а колония, хоть и детская, как ни крути, та же тюрьма, — многому учится заново. На него одинаково влияет как хорошее, так и плохое. К счастью, хорошего в жизни больше, чем плохого. Поэтому не так уж много правонарушителей снова оказывается в тех местах, куда попадают вопреки желанию.
«Позор тем, кто сюда возвращается», — вспомнилась Саньке надпись на воротах колонии. Но его это мало волновало. Санька возвращаться в колонию никогда не думал. Сперва полагаясь на свое воровское счастье, а потом, когда с прошлым, по меньшей мере в душе, было покончено, — на свою будущую трудовую честность.