Неужели это я?! Господи... - Басилашвили Олег Валерианович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– книгам.
Спасибо этому пестрому, страшному, радостному и необычному миру, имя которому – военное детство!
* * *Новый год… Хочется елку, а елки нет и неоткуда ей взяться. Только там, в заснеженной России, – громадные хвойные леса, утопающие в мягком снегу. А здесь – сухо, тепло, вечнозеленые ароматы.
Пошел в сад университета, сломал две ветки, резко пахнущие то ли йодом, то ли эфиром… кожистые, гладкие…
Бабушка поставила ветки в воду. Я ушел гулять, чуть не плача. Грустно.
Вернулся – не верю глазам: громадная, до потолка сосенка, пушистая… Висят новенькие игрушки: бумажные, серебристые и золотистые рыбки, птички, бабочки.
Это моя мамуля притащила откуда-то. Нашу комнату-кассу наполняет хвойный аромат, иголки – длинные, красивые – колются!..
Свечки церковные, вся сосенка в свечечках!!
И опять почему-то стало жалко маму – до слез. Но виду не подал…
А потом – радостно-тревожная весть о возвращении в Москву.
Приходили прощаться знакомые, мамины студенты. Помню Кеану. До сих пор ее подарок – французско-русский словарь – хранится у меня…
Всю обратную дорогу, проводы, поезд, вагон, попутчиков заслонила собою надвигающаяся встреча с Москвой, о которой говорили, мечтали…
И вот мы вернулись.
Мороз. Все утопает в снегу. Ахнула за дверью Ася. В квартире – лютый холод. Над нашей квартирой на последнем этаже крыша, иссеченная осколками, протекала, и теперь потолок блестит кристалликами льда. Я ринулся к «своему» отделению славянского шкафа: там солдатики, кубики, родные мои…
Сидим в столовой. Из новостей: пропал Костя, Асин муж. Марья Исааковна дает мне – боже! – кусок белого хлеба и мажет его топленым маслом. Я не могу почему-то есть это масло, давлюсь, но ем, добираюсь до коричневой, даже красноватой корочки этого долгожданного хлеба…
Ася докладывает: книги целы, хотя кое-что подмокло… Спит она на плите, в кухне, вместе с Барсиком.
Барсик урчит и пахнет грибами.
Дождались… Приехали…
Пока мы втроем – бабушка, мама, я…
Я заснул…
Москва
Москва оказалась холодной, утонувшей в снегу и тоже голодной. Бело-черной.
Поставили буржуйки, даже сложили за бутылку водки печку. И началась наша московская жизнь.
Счищали снег с крыши, кололи дрова – в дровяном сарае, который бывший хозяин дома купец Оловянишников устроил в подвальном этаже, – пахло сырой землей, аптекой, сыростью…
Москва, суровая, открывала постепенно мне свои объятья…
…За окном Асиной комнаты, в небе над «военным домом», к вечеру появлялись аэростаты заграждения. Словно черные рыбы или какие-то торпеды, они безмолвно висели в воздухе, в алом вечернем небе.
Окна закрывали плотные шторы из черной бумаги, которые хитро так, если их дернуть за веревку, скатывались вверх в рулон. Радио – черная тарелка репродуктора – имелось только у Марии Исааковны Хургес, ее большей частью дня не было дома. Да и никого из взрослых не было, и я испытывал все ужасы одиночества, вплоть до слуховых галлюцинаций – вот шаги, вот сейчас войдет ОН… ужас, кошмар.
Школа. Та самая, где учился Жора. Маленький чемоданчик, куда он складывал свои школьные принадлежности, теперь мой. Я хожу с ним во второй класс московской 324-й школы имени ЦО МВС «Красная звезда».
Вот это «ЦО МВС» вселяло в мою душу гордость и трепет, и я, не зная значения этой загадочной аббревиатуры, гордо выпячивал грудь, топыря мужественно срочно сшитую для меня бабушкой черную толстовку. Школа мужская, да еще имени ЦО, поэтому мы ходим в черных гимнастерках, бритые наголо.
Школа рядом. С трудом я заставлял себя встать, вернее, это бабушка каждое утро будила меня, стаскивала одеяло:
– Лель, а Лель, пора!
– Угу.
– Пора, вставай скорей, Лель!
– Угу.
– Вставай немедленно!!
– Угу.
– Вставай, мерзавец!
Я сползал с кровати, натягивал толстовку и штаны и без шубы, с грохотом слетев по парадной лестнице, пересекал ледяную Покровку, влетал в Колпачный переулок – вот и школа…
А после школы – опять один дома, никого нет, бабушка в распределителях, в очередях, Ася, мама и Мария Исааковна – на работе. Костя – пропал без вести, папа и Жора – на фронте…
Я один. Крыши бывшей церкви в снегу. Это если посмотреть из бабушкиной комнаты, где мы с ней жили.
В Асином окне – аэростаты; в комнате – Барсик, масса пасхальных разноцветных яичек.
Буржуйка, БСЭ – в маминой холоднющей комнате.
У нас с бабушкой на стене висит карта. Я втыкаю туда флажки – в кружочки городов, которые перечисляются в военных сводках.
Дедушкин стол. В нем много интересного: инструменты, источающие леденящий запах стали. Молотки, отвертки, плоскогубцы, медные треугольнички, винты, старый телефон; в других ящиках – тюбики с засохшей краской, кисти самые разнообразные – тоненькие, словно иголочки, и толстые, как большой палец. Акварель, гуашь, рулоны чертежей, штангенциркуль, транспортиры…
Все это – хозяйство моего московского дедушки. И теперь пришла пора рассказать о нем.
Дедушка
У меня на стене висит фотография. На ней в окружении молодых людей и барышень в старинных длинных платьях длиннобородый священник в рясе, с крестом, красивый, веселый. Рядом с ним женщина с властным, волевым выражением лица.
Это мои прадед и прабабушка.
Дедушка с бабушкой – по правую руку от них. Дед опирается на ширму, в сюртуке, с крахмальным стоячим воротничком; бабушка в темном платье сидит рядом. Оба молодые, даже, можно сказать, юные люди. Идет, наверное, 1906–1910-й год.
Прадед мой, Михаил, был священником.
У прадеда и прабабушки было много детей – на фото десять человек, кто-то из них, как и дедушка, привел подругу жизни. Даже если их разделить на пары – выходит, что всего детей было пятеро. Но их было больше. Кажется, человек семь или девять.
Девочки учились в епархиальном училище, мальчики – в духовной семинарии или в школе при церкви.
Дедушка мой, Сергей Михайлович, был определен родителем «для учебы на священника», что дед покорно и делал – учился в духовной семинарии.
Тут, наверное, стоит окунуть читателя в атмосферу Москвы того времени: патриархальной, тихой, с перезвоном колоколов, с сиянием куполов, выглядывающих из темной зелени деревьев.
Моя мама, Ирина Сергеевна, рассказывала мне, что во времена ее детства, еще до революции, вывозили ее куда-то в Замоскворечье, к родственникам, чтобы не тратиться на выезд на дачу. Раньше ведь ездили прочно: на возах везли пианино, мебель, посуду и прочий скарб, и это, конечно, стоило дорого. И вот решили в этот раз поехать к родственникам в Замоскворечье, благо природа и воздух там в те времена были такие же, как и в деревне…
И вот, представьте, громадный темный сад. Дубы в два обхвата. Ели, березы… Сад пересекает овраг, из которого тянет прохладой и где так приятно сидеть у звенящего ручейка в полуденную жару, смотреть вверх, на проблески синего неба, наблюдать, как раскачиваются верхушки деревьев…
В громадном саду царит тишина. Изредка из-за забора с улицы донесется погромыхивание телеги по булыжнику, наплывет звон колоколов от Донского или Даниловского монастыря…
За большим высоким дощатым забором – другой сад. Сквозь деревья видится дом с колоннами.
Сад громадный и таинственный. Хозяин его – какой-то купец, обладал, говорили, диким нравом. Поэтому маме было строжайше запрещено даже подходить к забору, не то чтобы смотреть в его щели или перелезать через него.
Но, как любая тайна, темный, таинственный сад манил, словно магнит. И вот однажды…
Был ясный, теплый весенний день. Начало мая. Сад, прозрачный совсем недавно, затуманился зеленой дымкой. Земля, деревья, яркая травка, небо излучали тепло и покойную радость…
Мама прильнула к щели в заборе.
Между вековыми деревьями она увидела натянутые веревки, на которых висело множество каких-то белых бумажек. Продолговатые, защепленные бельевыми прищепками, они, словно карнавальные флажки, мелькали по всему саду.