Фальшивка - Николас Борн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Издатели и редакторы любили подсовывать ему щекотливые задания. Он хорошо делал свое дело; с некоторых пор оно стало внушать ему отвращение, но на качестве материалов это не сказывалось. А в Гамбурге никто не желал замечать, что с ним произошла перемена. Конечно, он им нужен, его же считают незаменимым, или не считают, какая разница, – важно, что сам он чувствует себя занявшим место кого-то другого. Как ни отвратительна ему так называемая миссия журналиста, в известных ситуациях он без труда находил в своей репортерской работе массу достоинств, да ведь и сам в них верил – поэтому писал легко и отсылал в редакцию очередную «статейку с пылу с жару». Эта раздвоенность, думал он иногда, этот разлад с самим собой – неизбежное зло, ничего не поделаешь, таков характер репортерской профессии, и надо что-нибудь из нее выжать, использовать, например, в стилистических целях; если бы это удалось, он почувствовал бы удовлетворение, ведь в очерках и статьях он рассказывал бы о себе самом, одновременно достигая высокого обобщения… Ерунда, это было бы чужеродной примесью, мертвечиной. Дело не в том, что субъективный взгляд нежелателен, он допустим, но прежде надлежит сделать свои суждения гладкими и поверхностными. А тогда можно высказать субъективное мнение, ради бога, хочешь – круши все подряд, хочешь осанну пой; пишешь о том, что давно стало общим, а не твоим личным, потеряло остроту, заглохло. Ну и что, невелика беда, отсутствие ощущения боли всюду в порядке вещей. И сам он давно забыл, что такое боль, ее место, должно быть, заняла бесчувственная, а значит, ничем не ограниченная способность собирать, накапливать и воспроизводить «пережитое». Да он благодарность чувствовать должен за то, что вчера испытал страх, неподдельный страх! Или пережитое вчера лишь разворошило старые, хранящиеся в запасниках страхи? Во рту едкий, ничем не отшибешь, привкус металла… Грета. Он готов ползать перед ней на коленях и ждать: примет или опять оттолкнет. Ариану вчера не хотел видеть. Наверное, сегодня он сможет с ней поговорить (не зажигая свет), с ней – сможет, ведь она совсем мало его знает. Наверное, она не оттолкнет его, такого, какой он есть, потому что с нею он никогда не был другим. Может быть, она поймет, против чего он восстает. Если, конечно, и в самом деле восстает.
Он зашел в ванную, чтобы посмотреть на себя в зеркало. А что в этом необычного? Зазвонил телефон. Взяв себя в руки, он оторвал взгляд от зеркала. Звонила Ариана. Спросила, не занят ли он сегодня вечером. Сказала, что приготовила ужин. Он слушал не слова – голос Арианы, попросил повторить и от смущения начал заикаться. Он стоял у приоткрытого окна, в комнату тянуло невнятным запахом листвы и трав. Небо было прозрачно-черным, и он понял: вот и настал он, момент ясности и определенности, которого ты так боишься. Глядя в далекую глубину пространства, он видел картины, нарисованные своенравной фантазией: там сидели сгорбленные старики, явившиеся из прошлого, предсказавшие ему будущее, там подломилась под ногами корка льда, вода обожгла разбитое колено, дома расплылись, и взметнулась искристая пыль… Вот под насыпью железной дороги он наткнулся на дохлую кошку с вывороченными внутренностями и сосредоточенной мордочкой, еще не утратившей задумчивого выражения; вот со звоном и дребезгом обрушились сады, брызнул свет, заплясал на школьной тетрадке в тихий воскресный час – от света сделалось дурно и, зашатавшись как пьяный, он повалился в чьи-то раскрытые руки, кто-то поддерживал его голову… Приглашение Арианы – это новое предопределение твоей жизни, подумал он. Шрамы едва заметно поблескивали на коже запястья. Раньше он даже мысленно старался не произносить слов «суицидная попытка». Жалкие слова, слишком жалкие, быть может подразумевающие, что попытка не случайно оказалась неудачной. Ариана ждет ответа. Он извинился.
– За что ты извиняешься?
– Кажется, я подхватил грипп.
– Тем более приходи, обязательно! Давай поужинаем вместе, мне очень этого хочется. А потом можешь лечь спать у меня.
– Да.
Он спросил, надо ли принести выпивку.
– Нет, у меня все есть.
Опуская трубку, он опять пробормотал извинение. Смысл пророческих картин, смысл предсказаний, сбывшихся в прошлом, которое не исчезло, а вошло в плоть и кровь и упрямо жило, не покидая его ни на миг, этот смысл он не мог уловить, как ни старался.
Как это странно – он хочет уснуть с ней, медленно вытянуться, прижаться всем телом. И сразу представилось, что будет укрыт, будет принят ею, но теперь уже он не станет об этом просить. Жалость к себе, которой он иногда вознаграждал себя за одиночество, вполне, впрочем, сносное, в любой миг могла превратиться в презрение к себе. Тут у него есть кое-какой опыт. Презрение – только оно было мукой, дающей абсолютное удовлетворение, когда его словно захватывал и уносил водоворот более важных событий, в которых он терялся, переставая что-либо понимать. А сегодня он абсолютно равнодушно просидел бы весь вечер в номере, один. Куда девался страх? Теперь ни к чему стесненность в груди или страх. И не имеет значения, ляжет он с ней в постель или нет, будет или не будет лежать в тепле, у нее под боком, как ребенок.
Подумалось о другом: внешние процессы, их система, текущие «события нашего времени», как он с усмешкой их называл, приводят к тому, что совершенно излишней становится его жизнь, и сам он, как человек, смешон. Ему остается лишь наблюдать, никак не реагируя на события, превратившись в некий глаз-объектив. Оно бы и неплохо, ведь это позволяет расслабиться, и вообще это спасение, потому что вся хитроумная механика внутренних процессов была бы отключена, все события, став чисто внешними, не затрагивали бы его лично. Все происходило бы без его участия, и его «я», этот мягкий, ищущий тепла зверек, не тянулся бы к Ариане и не барахтался суматошно в зеркальных отражениях собственной персоны.
Он положил письмо, приготовленное для Греты, в нагрудный карман. Раздался телефонный звонок, но он не поднял трубку, в дверь постучали – он замер на цыпочках, затаив дыхание. Спустя минуту стало слышно, что Хофман у себя в ванной пустил воду.
Взяв пальто, он бесшумно запер дверь и быстро нырнул в лифт. В холле ему помахал рукой тот немец, Рудник, он сидел за столиком. Лашен помахал в ответ, но выскочить на улицу с видом куда-то спешащего человека уже не успел – Рудник шел прямиком к нему, протягивая руку.
– Ну, как вы провели время позавчера вечером и вчера?
В вопросе, видимо, не было ничего, кроме вежливости.
– Хорошо, – ответил Лашен. – Надо прежде осмотреться, чтобы хоть немного понять, что тут происходит.
– Уже наметили какие-то встречи?
Лашен кивнул и оглянулся на дверь, ее в эту минуту закрывал гостиничный бой. Из лифта вышел монтер в светло-сером комбинезоне, с распределительным щитком в руках, из которого во все стороны топорщились концы проводов. Рудник сказал, что не хотел бы его задерживать, однако, может быть, господин Лашен все же не откажется выпить по стаканчику, только аперитив? Он уступил. Решимость куда-то делась, он уже не мог просто извиниться и уйти. Лицо у Рудника серое, наверняка старику уже за шестьдесят, но в гладко зачесанных со лба черных волосах не заметно седины, по контрасту с лицом волосы казались неправдоподобно молодыми. Одет он был в светло-серый летний костюм с пиджаком, отделанным тончайшей строчкой, с неимоверным количеством пуговиц и кнопок. На ногах сандалии с пряжками, которые при каждом шаге звякали не хуже лошадиной сбруи. Рудник первым двинулся в сторону бара, они сели, Рудник предложил выпить перно. Почему бы и нет. Обслуживал тот самый официант, которого он узнал, тот, что раньше работал в ресторане «Финикии». Парень неприметно кивнул Лашену.
– Попробую угадать, если вы не против, – сказал Рудник. – Вы – журналист.
Кивнув, Лашен спросил:
– А вы?
– Пять лет назад именно здесь все в моей жизни стянулось в тугой узел. Я был пилотом «Люфтганзы», и здесь, в Бейруте, со мной случился инфаркт. Три недели провалялся в американской клинике, потом меня отправили на самолете в Германию долечиваться. Шесть недель в Шварцвальде, обычный курс. Ну и досрочно проводили на пенсию. Теперь у меня льгота – могу по дешевке летать любыми маршрутами современной мировой истории.
После каждой фразы Рудник делал паузу, смотрел, какое впечатление произвел на собеседника. Слова он сопровождал пренебрежительными жестами, и тон был соответствующий – какой-то брезгливый. О самом важном он говорил особенно небрежно, так, он упомянул, например, о том, что в юности, совсем молоденьким начинающим летчиком, служил в легионе «Кондор», то есть в гитлеровских ВВС.
– Люблю бывать там, где происходит что-нибудь эдакое. Дольше остаешься молодым, знаете ли. А лучше сказать, дольше остаешься живым, если вы меня понимаете. И семьдесят стукнет – все равно не смогу спокойно сидеть на месте.