Тибетское Евангелие - Елена Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Помолилась за сына! Да поздно.
Все мы чуем кровь всегда и везде! Загодя чуем! Да не умеем читать земли знаки.
А вот мальчик мой, Господь мой, умеет!
Разожгли купцы костер на свежем воздухе. Жарили мясо, косулю у охотников задешево купили. Освежевали. На вертел насадили; ярко, гордо горел одинокий огонь. Жир капал в костер, шипел, маслом в огонь с раскаленных небес капали звезды.
Сидел Исса слишком близко к огню, красные когти огня вонзились в подол его плаща. Обнял огонь Иссу. Вмиг плащ его стал красным и золотым!
Я ахнул. Думал — он закричит и заплачет!
Нет. Так не вышло. Ни крика, ни стона. Встал над костром. Руки к огню протянул.
Купцы заорали недуром, надрывая глотки: «Ты горишь! Горишь, Исса! Скорей беги к реке! Там — река!» И пальцами в кромешную тьму тыкали: беги, мол, туда! Скорей!
Не шелохнулся. Огонь взлизывал до ладоней, до дрожащего подбородка.
Стоял над костром. Горел. Морщины мгновенно и страшно изрезали лоб.
И я видел, как мгновенно, быстро седеет одна, потом другая рыже-русая прядь.
Белым снегом, инеем морозным голова покрывалась.
Первый огонь, который усмирить, полюбить было надо.
Если дикому зверю положить руки в зубы, зверь пасть на живой плоти сомкнет, и человек рук лишится.
Если голову укротитель в бешеном, веселом и пыльном цирке, на арене, засыпанной опилками, на виду у всего амфитеатра, у толпы всей, дико вопящей, зверю в разверстую пасть засунет — хищник, лишь тонкую паутину человечьей слабости почуя, немедленно человека растерзает; и голова его, с мозгом мягким и сладким, лучшим лакомством для зверя будет.
А что же огонь? И огонь — зверь. Хищна, необорима его природа. Владеть ею нельзя. Приказывать — напрасно. И лишь только любовью…
Они кричали: «Беги! Беги! Скорей! К реке!»
А реки-то и не было. Не было реки рядом.
Лишь тьма, тьма жаркая, пустынная — черной мертвой водой вокруг стояла, черным колесом катилась по ободу времени.
И купцы увидали. И я увидал, из поднебесья своего. Медленно, медленно сползло пламя с Господнего хитона. Медленно стали сворачиваться в красные кольца, опадать на землю алыми, бронзовыми листьями лепестки, языки огня. Из алых они становились — голубыми. Из золотых — синими. Из кровавых — небесными.
Мальчик мой весь стоял теперь в объятиях синего, мощного света!
Да, света; а не огня.
Он весь горел; и синее пламя пробивалось наружу у него изнутри, из-под ребер, из-за ключиц; и улыбка тихо светилась на золотом, нежном, почти младенческом сейчас лице его; и тихо, тихо опустил он руки перед покоренным костром, и тихо улеглись возле его ног, как укрощенные красные волчата, львята играющие, опасные, гибельные пламена.
А сам он стоял в пламенах целебных, непонятных; бессильных что-либо сделать его коже, его одежде, его глазным яблокам и всей остальной его плоти — пяткам и ляжкам, ресницам и волосам, мышцам и костям.
Он горел на глазах у друзей его! И вот огонь отступил.
Он умирал! И вот он жив.
И даже следа ожогов, волдырей, к коим нельзя прикоснуться, а также сажи, в кою превратился край одежды его, не отыскать нигде на нем.
И в круге синего, ярчайшего света стоит он, и купцы, сев на землю от изумленья и ужаса, глядят, глядят на него безотрывно, ибо не знают, опасен ли голубой огонь, внутри же него Исса пребывает; и как долго синее пламя будет обнимать спутника их; и нужно ли звать на помощь, да и кого в пустыне звать?
Разве дикий кот прибежит, напуганный криками, полосатой, пятнистой тенью под ноги шарахнется, и не успеет Черная Борода сдернуть с плеча колчан и выдернуть стрелу.
«Эй, Исса, — робко, вмиг охрипшим, осипшим голосом позвал его, молча стоявшего, Розовый Тюрбан, — цел ли ты? В воздухе мясом горелым не пахнет. Как исцелился ты? Кто помог тебе?»
Замолчал; и все услышали звуки теплой ночи.
Пах пряный чабрец. Доносился нежный, еле слышный треск — трещали крупные, как поросята, жирные цикады, а иной раз в чернично-черном воздухе просверкивала серебряным призрачным крестом железно гремящая стрекоза. Огромные стрекозы летали взад и вперед, натыкаясь то на морды верблюдов, то на скулы людей или тюрбаны их. Жара, доверху наполнившая, как вскипяченное на огне буйволиное молоко, весь долгий, будто заунывная песня, день, к полночи превратилась в сладкий, вязнущий на зубах, медленно текущий в сонное горло рахат-лукум: жару можно было кромсать ножом, кусать, смаковать, наслаждаться ею, а не страдать от нее.
И в томной, пряной ночи услыхали купцы голос мальчика, неподвижно у догорающего костра стоял он, объятый нежно-струистым, бирюзово-синим светом:
«Не бойтесь. Никогда ничего не бойтесь. Люди боятся огня. Боятся злого разбойника. Голода. Неразделенной любви. Боятся ступать стопой в новые земли. Боятся смерти. Да, главное, самое верное — смерти они боятся».
«А ты?! Разве ты не человек?!» — крикнул Черная Борода.
«Я человек, — тихо сказал Исса, — и вы тоже люди».
«Ты горишь светом геенны!» — положив ладонь себе на горло, хрипло воскликнул старик, лицо коего было похоже на старый, высохший инжир.
«Вы видите свет. Я тоже вижу свет, — сказал мальчик, мой господин, спокойно и весело. — Возблагодарим же Бога за свет».
Он поднял руки над костром вверх, к звездному небу. И запел тихую молитву. О Матери Света пел он. Этой молитвы купцы не знали, но послушно подпевали ему. Черная Борода плакал от страха и радости. Длинные Космы дышал тяжело. Старый Инжир улыбался беззубо, шамкал молитву черной пропастью рта.
И только Розовый Тюрбан, глядя на синий торжественный свет, в коем стоял мой Господь, чуял ноздрями запах хвои и брусники, чувствовал за спиною шелест кедровых игл, воронки колючей леденистой вьюги, укрытые белой парчой скаты громадных увалов к густо-синей, полной памяти и смерти зимней воде, и спина его, не глаза его, содрогаясь, видела валы диких волн, яростно грызущих хлебный белый берег; видела восставшие мужской любовной плотью ледяные торосы, перевернутую лодку, привязанную к деревянному колу тяжелой чугунной черной цепью; видела россыпи и вспышки огней в черном зените, безумных числом, яростных богатством, равнодушных ослепленьем, посмертных сокровищ холодных.
А назавтра четыре купца, и Царь мой с ними, и семь их покорных верблюдов снялись с места ночлега — и шли весь день, и на закате солнца подошли к достославному граду аш-Шаму, он же Дамаск, и вошли в город.
И я летел над ними, сложив ладони свои прозрачные над головой мальчика моего маленькой живой шапочкой, чтобы светила лучи не напекли ему русое нежное темя.
ПУТЕШЕСТВИЕ ИССЫ. БАНДИТЫ
Он залез в холодную пустую электричку, и долго сидел там, и очень замерз.
Настало время, и электричка тихо стронулась с места, и поехала, и колеса застучали.
А Иссе казалось, что это стучат его родные цимбалы, деревянные ложечки, сухие косточки: цок-цок, цок-цок! Дерево, звени! Кость, стучи! Время, стучи сухими костяшками! Прямо мне в сердце стучи.
Понемногу набирался народ в электричку. Она недолго стояла на станциях. Со змеиным шипом открывались и закрывались двери. Исса сидел, прижавшись плечом к замерзшей плахе окна, подобрав под себя ноги в катанках. Холодно было его голой голове.
Он с удовольствием глядел в дырку, продышанную жарким ртом того, кто ехал здесь прежде него: в прозрачную линзу видны были фонари и рельсы, огни и крыши, иные города и дальние страны. Наконец электричка остановилась, резко и грубо, звякнув всем железным скелетом, и Исса, пошатываясь, встал, разминая ноги и спину.
— Всё! Конечная! — провыл в ухо мужской волчий голос. — Давай, гололобый, вытряхивайся, однако! Все уж вышли!
Снизу вверх взглянул на кричащего Исса. Не хотелось ему отвечать. Спать хотелось.
— Куда приехали? — разлепились губы.
— А куда ты, батя, однако, ехал?! Ну ты даешь! Пить надо меньше! Черемхово это! Давай, давай!
Встал Исса. Улыбнулся лучезарно. Чем бы наградить заботливого попутчика? Сунул руку за пазуху. Вытащил из— под холстины плаща, из-под нежно-тканого хитона — там карман у него был потайной, — брошку интересную, в виде синего жука-скарабея.
— Бери, — протянул ладонь, и жук лежал на ладони смирно, не страшный совсем. — Чистейший лазурит. Из священных копей Та-Кемт. Всю жизнь у сердца берег. Любимым не подарил. Тебе дарю.
Мужчина в мощном, как перевернутая пирамида, овчинном треухе взял в руки безделку, повертел, ухмыльнулся. Верхняя челюсть мужика розовела совсем без зубов.
— Хах! Чо это ты, батя! Охерел, чо ли! Может, тебе самому… — Быстро сунул синего каменного жука в карман. Быстро подумал: «Продам, однако… Толкну Кешке-Сутяге за тыщу… и выпью… один — в хлам напьюсь…» — Ну давай! Выйдем отседа, чо ли, а то щас лепестричка уедет! И мы, ядрить, обратно в Иркутск! А оттеда — сюда! По шпалам! По шпалам!