Классик без ретуши - Николай Мельников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эти «люди» — европейские буржуа, агенты прочной государственности, потребители и производители антиискусства, созидатели той морали уже близкого будущего, в которой устаревшие понятия добра и зла будут окончательно заменены рубриками «дебет» и «кредит».
Кажется, нельзя сомневаться в том, что именно эти стилизованные люди-манекены вдохновили автора романа; недаром за прилавком магазина Драйера рядом с Францем стоит спортивный манекен, а сам Драйер помогает изобретателю автоматических манекенов изготовить модели. Модное и механизированное всюду следует за героями романа. Но превосходно искусство, с которым В. Сирин стирает грани между манекеном и человеком во плоти, ни словом не намекая нам на свою творческую задачу (подлинную или ту, которую мы ему не можем не приписать). Перед нами живые существа, и только в эпилоге этого романа нашей эпохи, построенного в плане занятной авантюры, пересыпанного деталями быта и движений, — вдруг, внезапно, как в брошенной карточной игре, все комбинации рассыпаются впустую, игра ума и случая гаснет, колода отшвыривается — и перед нами остаются лежать Король, Дама и Валет, три плоские карты с давно знакомыми, небрежно стилизованными лицами.
Критику очень легко разойтись с автором в толковании задачи его произведения — или его художественной догадки. Но, что бы он ни думал сказать своим романом, — В. Сирин написал очень хорошую книгу, умную, художественную и занимательную в чтении.
Последние новости. 1928. 4 октября. № 2752. С. 3
М. Цетлин{20}
Рец.: Король, дама, валет. Берлин: Слово, 1928
Не раз уже говорилось о трудности положения молодого беллетриста в эмиграции. Русской жизни он не знает, или знает ее по юношеским воспоминаниям, жизнь иностранную, чужую не может творчески преобразить, т. к. органически не связан с нею. Мы высказывали надежду на то, что талант будет искать обходных путей, как-то приспособляться, как-то все-таки прорастать. Книга Сирина представляется нам именно такой попыткой талантливого беллетриста найти свой путь. Автор смело отказывается от русских тем, от русского быта, старого и нового, советского и эмигрантского. Он пишет книгу, кажущуюся порой переводом с немецкого, хотя в языке ее неуловимы германизмы. Герои его — немцы, но это, разумеется, не роман из «немецкого быта». Автор понимает, что интимное знанье чужого быта вещь невозможная, и, может быть, поэтому, делая, по немецкой поговорке, «из нужды добродетель», присоединяется в данной книге к тем литературным исканиям, которые отходят от реализма.
Фабула книги несложна: молодой приказчик, племянник хозяина, влюбляется в жену патрона. Она решается отделаться от мужа. Долгое время они замышляют убийство, колеблются, не могут найти удобный способ, наконец подготовляют все, чтобы симулировать несчастный случай во время катанья на лодке, пользуясь тем, что из них только муж не умеет плавать. Но откладывают преступление на несколько дней, а за эти дни жена умирает от простуды (чем значительно упрощает задачу автора), и преступление остается несвершенным.
Но интерес романа не в фабуле. Механичность, обездушенность, автоматизм современных людей хотел показать нам автор. В героях романа нет ни любви, ни страсти. Ее совсем нет у молодого приказчика, «валета» книги, и, однако, он готов на преступление. Он идет на него как автомат, загипнотизированный волей «дамы». Но какая обездушенная любовь и у этой «дамы». Немного человечнее фигура «короля» — обманутого мужа. Как бы не доверяя пониманию читателей, автор поясняет замысел символикой. Муж все время занят осуществлением изобретения: двигающихся манекенов-автоматов.
В разрешении своей задачи автор проявил много искусства, роман его читается с неослабным и жутким вниманьем. Ощущение давящего полусна, отвратительного кошмара проникает всю книгу. С самых первых страниц звучит камертон жути и отвращения. «У Франца дрожь прошла между лопаток, и во рту появилось странное ощущение: неотвязно мерзка влажность нёба, отвратительно жив толстый пупырчатый язык. Память стала паноптикумом, и он знал, что там, где-то в глубине — камера ужасов. Однажды собаку вырвало на пороге мясной лавки» и т. д. и т. п. Мы не будем продолжать эту цитату. Далее в книге те же ощущения кошмара и тошноты передаются менее натуралистически. Автор чувствует уродство и пошлость, кошмарную атмосферу большого города, в данном случае Берлина, его быта, улиц, ночных кабаков, больших магазинов. Правда, это Берлин, увиденный русскими глазами, писателем, знакомым с Петербургом Достоевского и Бунина. Вероятно, Сирину известен один из самых замечательных и, как это нередко бывает у Бунина, кажущийся неожиданным для него рассказ «Петлистые уши». Тема убийства, холодно-патологического и ненужного, слияние реалистических описаний с ощущением нереального кошмара, наконец изумительная картина ночного Петербурга, по-видимому, имели влияние на Сирина. Но, может быть, кроме этого влияния, Сирин испытал воздействие берлинской литературной атмосферы, того течения в немецком искусстве, которое называется экспрессионизмом. Стремление к выразительности во что бы то ни стало, к подчеркиванию, к заостренью и, увы, к огрублению художественного материала — вот методы экспрессионизма. На это течение имели влияние русские художники: Шагал в живописи, отчасти и Леонид Андреев в литературе. Имеем ли мы здесь пример возвратного влияния, или это просто случайная близость и автор вполне самостоятелен, решить трудно. Но книгу его все же можно назвать одним из опытов литературного экспрессионизма. Течение это кажется нам малообещающим, в этот путь верится нам плохо. Но автор проделает еще, вероятно, много опытов, испробует много путей. Несомненность его таланта, незаурядность его литературных данных позволяют верить в его будущее.
Современные записки. 1928. № 37 (декабрь). С. 536–537
ВОЗВРАЩЕНИЕ ЧОРБА
Берлин: Слово, 1930
Сборник рассказов и стихотворений, опубликованных ранее в различных эмигрантских изданиях, был подготовлен Набоковым в июне 1929 г.; вышел из печати в декабре того же года.
Первым на вышедшую книгу откликнулся сотрудник берлинской газеты «Руль» А. Савельев (псевдоним Савелия Шермана). Поторопившись с некоторыми обобщающими заключениями: «В книге Сирина отсутствует прошлое. Он не разрабатывает глубоких залежей памяти и унесенных с собой ассоциаций, в которых добывают драгоценнейший металл писатели поколения Бунина, Куприна, Зайцева», — критик предложил ряд ценных наблюдений относительно определяющих качеств творческой манеры В. Сирина: «Развертывающаяся сила молодого таланта рвется к непосредственно данному, к реке жизни, бурлящей вокруг. Но поставленный в исключительные условия, оторванный от окружающего быта и как бы приподнятый над ним, Сирин развил в себе необычайную зоркость <…> Автор охвачен жадным, неутомимым любопытством познать за кажущейся логичностью и внешним благообразием этой жизни ее внутреннюю сущность, часто нарушающую и логичность, и благообразие <…> Есть в беспокойном любопытстве Сирина какая-то не покидающая его чуть насмешливая улыбка, иногда кажущаяся отражением внутреннего холодка. Она нужна ему для сохранения остроты зрения и тонкости слуха, которые могли бы притупить „жалость и гнев“. Въедчиво во все вникая, впиваясь в жизнь, ощупывая каждую мелочь, Сирин натыкается часто на непонятный быт, на непереваримые еще формы иной культуры, и, как корень горной сосны, встретивший камень, он огибает их, уходя в глубину, в затаенные подспудные низины, над которыми не властны ни формы культуры, ни быт. Все рассказы, начиная от первого — изумительного шедевра, совершенно не поддающегося пересказу и давшего название всему сборнику, — и кончая последним („Ужас“), оперируют психологическим материалом, который называют общечеловеческим за невозможностью признать его достоянием одного народа или одной эпохи. Сирина часто тянет к больным душам („Бахман“), но он светел, лишен мучительства, а главное, экспериментирует над своими героями с величайшей осторожностью. Напряженно чуткий, он преисполнен пиетета к творчеству жизни и больше всего боится оскорбить ее своеволием. В моменты высших душевных напряжений своих героев автор словно отходит в сторону, словно является лишь скромным писцом великого невидимого и безликого экспериментатора» (Руль. 1929. 31 декабря. С. 3).
Иначе охарактеризовал творческое «я» Сирина литературный обозреватель рижской газеты «Сегодня» Петр Пильский: «В Сирине живет чуть веющая надорванность, слышна повышенная нервная восприимчивость, чувствуется внутренняя зыбкость. Он — <…> ночной талант, в нем — трепет Гаршина, Андреева, Гофмана, — глаза, глядящие поверх жизни Сирин ее не знает или не принимает. Он огражден своим особым миром. Земные видения для него повернуты незримыми остриями, неожиданной пронзающей стороной, и самым очаровательным дуновением скользит именно эта внежизненность. У Сирина люди ведут двойное существование, реальное и призрачное, но дорого ему не их действительность, а их преображенное парение, их бестелесные мелькания, проплывающие неясными очертаниями в сумеречном воздухе, в затуманенной мечтательности. Ему важен не человек, а его след, отпечаток духа, навеки оставленная память об исчезнувшем бытии. Все в мире — только видения, и лучший дар — воспоминания. Их отсветами мерцает вся эта книга — воспоминаний и снов». Отмечая «тонкий и благоуханный идеализм автора», его «влюбленность в сны» и «возвеличивание воспоминаний», особо выделяя мотив отражений и зеркал, велеречивый критик подчеркивал, что «у Сирина самым горячим стремлением является жажда отрешения от действительности» (Сегодня. 1930. 12 января С. 5)