Азазель - Борис Акунин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Студент замолчал, повесив голову. Потом, встряхнувшись, налил бокал до краёв и залпом выпил. За соседним столиком заливисто расхохоталась девица в красных чулках – белоглазый что-то нашёптывал ей на ухо.
– Но как же завещание? – спросил Эраст Петрович и прикусил язык, ибо про это знать ему вроде бы не полагалось. Но поглощённый воспоминаниями Ахтырцев лишь вяло кивнул:
– А, завещание… Это она придумала. «Вы меня деньгами купить хотели? – говорит. – Хорошо же, пусть будут деньги, только не сто тысяч, как Николай Степаныч сулил (было, сунулся я к ней раз – чуть не выгнала). И не двести. А всё, что у вас есть. Кому смерть выпадет, пускай на тот свет голым идёт. Только мне, говорит, ваши деньги не нужны, я сама кого хочешь одарю. Пусть деньги на какое-нибудь хорошее дело пойдут – святой обители или ещё куда. На отмоление смертного греха. Как, говорит, Петруша, верно, толстая свечка из твоего миллиона-то выйдет?» А Кокорин атеист был, из воинствующих. Так и вскинулся. «Только не попам, говорит. Лучше завещаю падшим девкам, пусть каждая по швейной машинке купит и ремесло поменяет. Не останется на Москве ни одной уличной, вот и будет по Петру Кокорину память». Ну, Амалия и скажи: «Кто беспутной стала, уж не переделаешь. Раньше надо было, в невинном возрасте». Кокорин рукой махнул: «Ну, на детей, сирот каких-нибудь, Воспитательному дому». Она вся прямо засветилась: «А вот за это, Петруша, тебе многое простилось бы. Иди, поцелую тебя». Меня злость взяла. «Разворуют твой миллион в Воспитательном, говорю. Читал, что про казённые приюты в газетах пишут? Да и много им больно. Лучше англичанке отдать, баронессе Эстер, она не уворует». Амалия и меня поцеловала – давайте, мол, утрите нос нашим патриотам. Это одиннадцатого было, в субботу. В воскресенье мы с Кокориным встретились и всё обговорили. Чудной разговор получился. Он всё хорохорился, ёрничал, я больше отмалчивался, а в глаза друг другу не смотрели. Я словно в отупении был… Вызвали стряпчего, составили завещания по всей форме. Пьер у меня свидетель и душеприказчик, я у него. Стряпчему дали по пять тысяч каждый, чтоб держал язык за зубами. Да ему и невыгодно болтать-то. А с Пьером договорились так – он сам предложил. Встречаемся в десять утра у меня на Таганке (я на Гончарной живу). У каждого в кармане шестизарядный револьвер с одним патроном в барабане. Идём порознь, но чтобы видеть друг друга. Кому жребий выпадет – пробует первый. Кокорин где-то про американскую рулетку прочитал, понравилось ему. Сказал, из-за нас с тобой, Коля, её в русскую переименуют, вот увидишь. И ещё говорит, скучно дома стреляться, устроим себе напоследок моцион с аттракционом. Я согласился, мне всё равно было. Признаться, скис я, думал, что проиграю. И в мозгу стучит: понедельник, тринадцатое, понедельник, тринадцатое. Ночь не спал совсем, хотел было за границу уехать, но как подумаю, что он с ней останется и смеяться надо мной будут… В общем, остался.
А утром было так. Пришёл Пьер – франтом, в белом жилете, сильно весёлый. Он везучий был, видно, надеялся, что и тут повезёт. Метнули кости у меня в кабинете. У него девять, у меня три. Я уж к этому готов был. «Не пойду никуда, – говорю. – Лучше тут умру». Вертанул барабан, дуло к сердцу приставил. «Стой! – Это он мне. – В сердце не стреляй. Если пуля криво пройдёт, долго мучиться будешь. Лучше в висок или в рот». «Спасибо за заботу», – говорю и ненавидел его в эту минуту так, что, кажется, застрелил бы безо всякой дуэли. Но совета послушал. Никогда не забуду тот щелчок, самый первый. Так возле уха брякнуло, что…
Ахтырцев передёрнулся и налил себе ещё. Певица, толстая цыганка в золотистой шали, завела низким голосом что-то протяжное, переворачивающее душу.
– …Слышу голос Пьера: «Ну, теперь мой черёд. Пойдём на воздух». Только тогда и понял, что живой. Пошли мы на Швивую горку, откуда вид на город. Кокорин впереди, я шагов на двадцать сзади. Он постоял немного над обрывом, лица его я не видел. Потом поднял руку с пистолетом, чтоб мне видно было, покрутил барабан и быстро так к виску – щёлк. А я знал, что ему ничего не будет, и не надеялся даже. Снова кинули кости – снова мне выпало. Спустился к Яузе, народу ни души. Залез у моста на тумбу, чтоб после сразу в воду упасть… Опять пронесло. Отошли в сторонку, Пьер и говорит: «Что-то скучно становится. Попугаем обывателей?» Держался он молодцом, отдаю должное. Вышли в переулок, а там уже люди, экипажи ездят. Я встал на другой стороне. Кокорин снял шляпу, направо-налево поклонился, руку вверх, крутанул барабан – ничего. Ну, оттуда пришлось быстро ноги уносить. Крик, шум, дамы визжат. Завернули в подворотню, это уж на Маросейке. Метнули кости, и что вы думаете? Опять мне! У него две шестёрки, у меня двойка, честное слово! Всё, думаю, finito,[11] уж символичней не бывает. Одному всё, другому ничего. В третий раз стрелялся я подле Косьмы и Дамиана, меня там крестили. Встал на паперти, где нищие, дал каждому по рублю, снял фуражку… Открываю глаза – живой. А один юродивый мне говорит: «В душе свербит – Господь простит». В душе свербит – Господь простит, я запомнил. Ладно, убежали мы оттуда. Кокорин выбрал место пошикарней, прямо возле Галофтеевского Пассажа. В Неглинном зашёл в кондитерскую, сел, я снаружи за стеклом стою. Сказал он что-то даме за соседним столиком, она улыбнулась. Он револьвер достаёт, нажимает на спуск – я вижу. Дама пуще смеётся. Он пистолет убрал, с ней ещё о чём-то поболтал, выпил кофею. Я уже в оцепенении, ничего не чувствую. В голове только одно: сейчас снова жребий кидать.
Метнули в Охотном, возле гостиницы «Лоскутная», и тут уж выпало первому ему. Мне семёрка, ему шестёрка. Семёрка и шестёрка – всего очко разницы. Дошли до Гуровского трактира вместе, а там, где Исторический музей строят, разошлись – он в Александровский сад, по аллее двинул, а я по тротуару, за оградой. Последнее, что он мне сказал: «Дураки мы с тобой, Коля. Если сейчас пронесёт – пошлю всё к чёрту». Я хотел остановить его, ей-богу хотел, но не остановил. Почему – сам не знаю. Вру, знаю… Мыслишка возникла подлая. Пусть ещё разок барабан повертит, а там видно будет. Может, и пошабашим… Только вам, Фандорин, признаюсь. Я сейчас как на духу…
Ахтырцев выпил ещё, глаза под пенсне у него были красные и мутные. Фандорин ждал, затаив дыхание, хотя дальнейшие события ему, в общем, были известны. Николай Степанович вынул из кармана сигару и, подрагивая рукой, зажёг спичку. Длинная, толстая сигара удивительно не шла к его некрасивому мальчишескому лицу. Отмахнув от глаз облако дыма, Ахтырцев резко поднялся.
– Официант, счёт! Не могу здесь больше. Шумно, душно. – Он рванул на горле шёлковый галстук. – Поедем ещё куда-нибудь. Или так пройдёмся.
На крыльце они остановились. Переулок был мрачен и пустынен, во всех домах кроме «Крыма» окна погасли. В ближнем фонаре трепетал и мигал газ.
– Или вшо-таки домой? – прокартавил Ахтырцев с зажатой в зубах сигарой. – Тут жа углом лихачи должны быч.
Раскрылась дверь, на крыльцо вышел недавний сосед, белоглазый чиновник в сдвинутой набекрень фуражке. Громко икнув, полез в карман вицмундира, достал сигару.
– Па-азвольте огоньком одолжиться? – спросил он, приблизившись к молодым людям. Фандорину послышался лёгкий акцент, не то остзейский, не то чухонский.
Ахтырцев похлопал по карману, потом по другому – брякнули спички. Эраст Петрович терпеливо ждал. Неожиданно во внешности белоглазого произошло какое-то непонятное изменение. Он вроде бы стал чуть ниже ростом и слегка завалился набок. В следующий миг в его левой руке как бы само собой выросло широкое короткое лезвие, и чиновник экономным, гуттаперчевым движением ткнул клинок в правый бок Ахтырцеву.
Последующие события произошли очень быстро, в две-три секунды, но Эрасту Петровичу померещилось, что время застыло. Он многое успевал заметить, о многом успевал подумать, только вот двинуться никак не было возможности, будто загипнотизировал его отблеск света на полоске стали.
Сначала Эраст Петрович подумал: это он его в печень, и в памяти откуда ни возьмись выпрыгнуло предложение из гимназического учебника биологии – «Печень – черево в животном теле, отделяющее кровь от желчи». Потом он увидел, как умирает Ахтырцев. Эраст Петрович никогда раньше не видел, как умирают, но почему-то сразу понял, что Ахтырцев именно умер. Глаза у него будто остекленели, губы судорожно вспучились, и из них прорвалась наружу струйка тёмно-вишнёвой крови. Очень медленно и даже, как показалось Фандорину, изящно чиновник выдернул лезвие, которое уже не блестело, тихо-тихо обернулся к Эрасту Петровичу, и его лицо оказалось совсем близко: светлые глаза с чёрными точками зрачков, тонкие бескровные губы. Губы шевельнулись и отчётливо произнесли: «Азазель». И тут растяжение времени закончилось, время сжалось пружиной и, распрямившись, обжигающе ударило Эраста Петровича в правый бок, да так сильно, что он упал навзничь и больно ударился затылком о край крылечного парапета. Что это? Какой ещё «азазель»? – подумал Фандорин. Сплю я, что ли? И ещё подумал: Это он ножом в «Лорда Байрона» угодил. Китовый ус. Талия в дюйм.