Ледолом - Рязанов Михайлович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Никуда, конечно, тогда я не уехал, ибо не представлял, куда податься. Потерянно бродил между сидящими и лежащими пассажирами, спящими в обнимку с чемоданами и узлами. Находившись вдосталь, я присел на корточки возле скамьи с беспрестанно орущим грудным ребёнком, отец которого называл себя, жену и младенца транзитными. Что это такое — транзитные — я не имел представления. Самым близким словом оказалось «зенитные», но оно ничуть мне не объяснило, кто же такие эти нервные измотанные — хоть реви! — люди. Выудил я из памяти и ещё одно созвучное слово — «дизентерийные». Может, в самом деле — больные? Не похоже. Их сразу в больницу направили бы.
Промучившись до утра, я на трамвайной «колбасе»[291] доехал до своей остановки и долго прогуливался возле Гарёшкиного дома, опасливо наблюдая за нашей калиткой напротив. Дождавшись друга, коротенько объяснил ему, что убежал из дому и живу теперь на вокзале, заодно спросив, не найдётся ли у него чего-нибудь съестного.
Гарёшка смотался домой, нагнал меня, мы остановились. Друг выгрузил из карманов две тёплые, изъятые из валенка большущие помидорины и пожелтевший, в сети светлых трещинок, семенной, и тоже крупный, огурец.
— Больше ничего не удалось, — как бы оправдываясь, объявил Гарёшка.
— И за это большое спасибо.
— Как же ты теперь?
— Не знаю. Но домой не пойду ни за что. Хватит!
— Факт, — подтвердил Гарёшка по-Юркиному.
Отчим его, дядя Саша, бывший моряк, на вид атлетического сложения, инвалид по ранению, пасынка никогда не наказывал, как, впрочем, и младшего Гарёшкиного братишку, своего родного сына Венку, беспокойного, нервного мальчишку.
Отец (родной) Кульши, красный командир Гражданской войны, латыш по национальности, был арестован и пропал без вести незадолго до начала войны, когда Игорю едва исполнилось восемь лет. Однако мальчишка зримо помнил отца, кадрового военного, занимавшего высокий пост в каком-то штабе, — личный шофёр возил его на персональном легковом автомобиле на работу и домой. Гарёша почему-то даже со мной всегда избегал разговоров об отце. Возможно, он стеснялся или знал что-то такое, чего не следовало упоминать даже среди друзей. Лишь однажды он показал нам коричневую фотографию, наклеенную на серое картонное паспарту, на которой отец был запечатлён среди сослуживцев — в форме, с шашкой на боку.
Проводив Кульшу до угла квартала, я задумался, куда податься. Опасность встречи с отцом оставалась велика, он в это время, завершив утренний ритуал бритья трофейной опасной бритвой «Золинген», прысканья одеколоном, надевания тёплой, только что отутюженной мамой сорочки и завязывания зелёного, с серебряными искорками, шёлкового галстука с последующим начищением до лакового блеска хромовых сапог (первым делом заказал у Фридмана, из «трофейного», привезённого им хрома), облачался в кожаное пальто, из того же хрома фуражку военного покроя и отправлялся на службу, а его словами выразиться — «в присутствие». Слово-то какое — гоголевское, где его выискал? Ведь книг он не читал. Лишь мои иногда прихватывал — «на сон грядущий».
Он важно шагал, если не ненастило, по середине тротуара — это утреннее шествие называлось им «моционом» — до пересечения улиц Кирова и Карла Маркса, где находилась его «контора».
Свободские ребята, из тех, что жили без отцов, завидовали мне — как же: папаша — «туз», начальник! И я поначалу возгордился, что у меня такой выдающийся, заметный отец. Но сейчас мне было стыдно за него. Злости либо ненависти во мне не пробудилось — я просто избегал его. Как это ни позорно, я себе признался, что боюсь и именно поэтому не желаю очутиться рядом с этим спокойным, уравновешенным человеком, полным неодолимой силы, которой я не могу противостоять, силе эгоизма (я уже знал значение этого слова), и ещё — скрытого внутри зла. А непоколебимая уверенность в себе и барская внешность бывшего бравого штабного писаря нравилась некоторым соседским женщинам. Я видел однажды, как алчно, а может быть и с завистью, наблюдала за ним из-за оконной занавески тётя Таня. Да и завмаг, резкая и нетерпимая ко всем окружающим, с отцом обходилась почтительно и разговаривала с ним другим, мягким, мурлыкающим голосом.
Но самым оглушительным открытием стала очевидность того, что отец — совершенно чужой, а иногда враждебный мне человек. Это открытие, отцеженное из многих нанесённых им обид, перетряхнуло всего меня и как бы вышибло с привычного места в семье, в жизни — я потерял опору, наверное главную для меня тогда.
Однажды почувствовал непримиримость к щёгольским нарядам отца, которые дотоле мне безотчётно нравились и я мечтал о точно таких сапогах, сорочке, а верхом шика мне мнилось его кожаное пальто с пристежным чёрным меховым воротником.
Всё перевернулось, может быть, потому, что мама так и продолжала бегать в телогрейке, как и в военные годы, — не получалось выкроить из зарплаты, её зарплаты, на пальто, несмотря на экономное ведение хозяйства и работу на полторы ставки в комбинате, куда она вернулась после Победы с завода.
Некоторые ребята, и Юрка Бобылёв в их числе, считали меня — и нашу семью — «богатой». А все наши богатства были надрючены на отца и состояли из вещей, тоже принадлежащих лишь ему.
Мне поначалу и в голову не приходило: почему у него есть всё, а у нас — почти ничего? Я привык верить, что взрослые живут так, как им положено. Мы же, дети, не имеем права вмешиваться в их решения, живя так, как нам позволят.
Так уже повелось у родителей — от меня со Стасиком скрывалось всё, чем семья жила: её материальный достаток и распределение, интимные отношения и многое другое. Правил всем отец. Но я этого не знал, а лишь ощущал на себе угнетающую, вязкую тягость его власти, от которой мне стало невыносимо жить дома.
Я стоял на углу улиц Свободы и Труда и выбирал: выждать ухода на работу родителей и наведаться домой, чтобы взять хотя бы щёпоть соли, либо… Я выбрал «либо». Чтобы не отступать. Нельзя отступать.
Необыкновенно аппетитной показалась мне сладковатая мясистая мякоть помидорины, туго накаченная кислым соком. Вторая уж не отличалась столь отменным вкусом, хотя чувство голода не прошло. Схрумал и огурец. Желудок мой наполнился, а сытость не приходила. Меня передёргивала внутренняя дрожь — озяб. И в этот момент в голову пришла счастливая мысль: вот где теплынь-то — в детской библиотеке.
Там отогрелся. Но неотвратимо наступил вечер, библиотеку закрыли, и мне ничего не оставалось, как вернуться на родную улицу Свободы.
И как же мне несказанно повезло разыскать Гундосика! Что бы я делал без него?
И вот мы пьём с ним сахариновый морс, и он наверняка знает, где можно поспать. Отдохнуть.
Раньше я как-то на него не обращал особого внимания, тем более что Генка — с тридцать шестого, а я — с тридцать второго. Огромная разница! Видел: хороший парнишка, добрый, невздорный, недрачливый, и не только.
Я всегда испытывал к нему что-то вроде сострадания. Однажды поделился ягодами боярышника, которых полную тюбетейку собрал на островах за парком культуры и отдыха имени Горького.
Он тоже добро помнил. И вот сейчас выручил. Честно признаться, я ему сочувствую во всей передряге, случившийся в их семье.
Безобидный он парнишка, все-то его шпыняют. Всякий там Мироед или Витька Тля-Тля могут обидеть безнаказанно, потому что он младше и слабее их. А заступиться — некому. Вовка какой защитник?
С Толькой я даже поцапался минувшим летом, и всерьёз, вступившись за Гундосика. Мироед, гораздый на гадости, придумал забаву — «цирком» назвал. Подкрадётся к Гундосику сзади и неожиданно сдёрнет с него штаны — на потеху другим пацанам. Да ещё и на ошкур наступит.
Поначалу засмеялся и я. Но тут же спохватился: не то что-то. Паскудство какое-то. Издевательство.
Гундосик метался на тротуаре, поддерживая обеими руками ошкур широких стариковских штанов цвета истоптанной сухой земли, обстриженных снизу под его рост.
— Ну чево ты! Отстань! — вяньгал он затравленно.
Глумление над Гундосиком зажгло во мне злость и, приблизившись вплотную к Мироеду, я решительно заявил ему:
— Отстань.
— А тебе чево — очко[292] дерёт, што ли? — оскалился Толька.
— Отстань по-хорошему, — повторил я.
Мироед не унимался — из упрямства, чтобы всем пацанам, находившимся рядом, продемонстрировать, что никто ему не указ. Чтобы доказать и мне, что мои слова ему нипочём, он поймал Генку и, как в тиски, зажал его голову под мышку. Я подскочил к Мироеду и уцепил его за полубоксовский жидкий чубчик.
— Приятно? — процедил я сквозь зубы.
Толька выпустил Гундосика и схватился со мной, но нас тут же разняли — не по правилам сцепились. А от поединка Мироед отказался. Якобы сломанные в детстве руки заболели. Может быть, и заболели. А когда Гундосика мучил — ничего, не мозжили, здоровые были.