У нас в саду жулики (сборник) - Анатолий Михайлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну, а когда захожу в «Насиональ», то сразу же свою кепочку срываю. И теперь, как в рассказе Юрия Милославского, «обрусевший армянин».
Хорошие мальчики
Сначала я решил, что это арабы.
Один бритоголовый, другой – почему-то в панаме – татуированный и с кудрями на груди.
Тот, что с кудрями:
– Где Николай?
Ну, значит, Коля. А Коля – это значит мой шеф.
Что делать: знаю ли я Колю или не знаю? Все продолжаю думать.
Бритоголовый приходит мне на помощь:
– Передай Николаю, если он не будет хороший мальчик, мы поставим на этот стол его голову.
А тот, что с кудрями, добавляет:
– Передай, что заходил Моня.
Леня шрам и бабон
Сегодня у меня поперла масть: сначала у Еси в «Зодиаке», потом у Юры с Сеней; ну, и, конечно, у Бубы. И прочесал еще подряд все столики. От Четвертого Брайтона до самой «Москвы».
Так бывает всегда, когда нашинкуешь еще до набережной. И теперь ты как вольный стрелок. А когда на нуле, то чувствуешь себя коммунистом: протягиваешь ближнему руку, а у самого за пазухой кастет. И никто ничего не берет.
Пили за Лиговку. И за Кузнечный. И за Свечной. И через всю щеку запомнилась такая изогнутая рытвина. И кто-то сказал: Леня Шрам. Оказывается, тоже с Пушкинской.
– А Витю Каплуна из дома четыре, – спрашивает, – не знаешь?
Витя Каплун – его кореш, и Леня его не видел уже четырнадцать лет.
– Дом четыре, – говорю, – у самого Невского, а я из дома восемнадцать… напротив… помнишь… памятник…
– А чего, – смеются, – Михайлов?.. – и у каждого в руках моя книжка.
– Так бьют же, – улыбаюсь, – не по фамилии, а по морде.
– Ну, ты, – одобряют, – даешь! – И наливают мне по новой.
…И вдруг прямо у меня перед носом чье-то ухо. И в ухе как будто серьга. И почему-то померещился Мишка. Ну, да, конечно, он. И все никак не могу понять, как он сюда попал… И точно все еще продолжаю с ним наш затянувшийся диалог.
– Ну, че ж, – говорю, – че не несешь свой манифест… (Мишка мне все грозился, – ну, хочешь, – говорит, – принесу?)
– Какой еще, – не совсем меня понимают, – манифест?..
– Уже, – говорю, – и забыл… забыл про своих пейсатых?..
– Пейсатых?.. – и как-то выжидающе замолчали.
– Все, – вспоминаю, – пьют… – и, озираясь, ищу куда-то исчезнувшую серьгу, – все, – продолжаю, – пьют… православную кровь… русского народа…
Смотрю, и что-то уже перестали смеяться.
– Недавно, – объясняю, – показывали… в программе «Время»… А все это, – говорю, – Бабон…
– Какой еще, – не понимают, – Бабон… ты чего это мелешь?..
И чувствую, что-то здесь не то. Какая-то затесалась ошибка. И как-то сразу же на миг вдруг отрезвел. Такое со мной бывает. И все им потом по полной программе и выложил.
И как мы играли на газоне в государства. И как Бабон мне чуть не отрезал нос. И как мне потом поменяли фамилию. И теперь у меня даже есть рассказ. И на сладкое процитировал им такой финальный аккорд.
– А этот еврей, – говорю, – мне совсем и не папа.
В рассказе я, правда, такого и не говорил. Просто признался, что моя настоящая фамилия Башкиров. Я тогда еще был Киновер. А сейчас просто решил разорвать на груди рубаху.
Думал, покаюсь – и они мне все простят. Но Леня даже не стал меня дальше слушать.
– Ну, – улыбается, – и паскуда. Зачем же ты, сука, все это нам рассказываешь?
Еще спасибо, что не заделал мне «шмазь». Значит, до Бабона не дозрел.
– А кому же, – и совсем уже отрезвел, – кому же мне тогда рассказывать, если не вам?
– Нет, – говорит, – ты не еврей. Так настоящие евреи не поступают.
– Да при чем здесь, – говорю, – евреи? Просто я тогда был еще дурачок. А теперь я уже повзрослел.
– И все равно, – говорит, – ты не еврей.
И перевернул свой стакан вверх ногами. В знак солидарности с Бабоном. И все его Челкаши сделали то же самое: и Колька Лахтиков, и Двор Иваныч, и Петушок… В знак солидарности с Мишкой-Жидомасоном и Лешкой Толстым.
И я остался совсем один. Со своим оплеванным папой. И со своей обосранной мамой.
Ну, а потом я вдруг услышал все ту же самую песню. Как будто я все еще в Магадане и с окровавленной губой сползаю со ступенек ресторана «Северный». Когда меня там чуть не растоптали те два амбала. А вышибала все стоял и улыбался…
Только вместо снега – песок. А вместо Охотского моря – Атлантический океан.Ваше благородие, Госпожа Чужбина,
Жарко обнимала ты, да только не любила.
Перестаньте, черти, клясться на крови…
Не везет мне в смерти – повезет в любви.
На огонек
К. Кузьминскому
А когда уже совсем невмоготу и рукой на горле – чужбина, – ноги сами выводят на огонек.
Точно в керосиновую лавку. Где вместо канистры – чистый лист бумаги, а вместо керосина – тоска.
Неразделенная тоска по несуществующей Родине.
Настоящие евреи
Подходит печальный еврей и в какой-то задумчивости смотрит себе под ноги.
И вдруг хватает меня за рукав.
– Вот, – говорит, – смотри, – и кивает на осанистого старика, похожего на заведующего кафедрой. Или на руководителя ансамбля. У старика в руке пузырек.
Наверно, валидол. И руководитель ансамбля предлагает его прохожим.
– Ты, – поднимает свои печальные глаза, – и об этих евреях тоже напишешь?
– Обо всех, – говорю, – напишу. И об этих, – улыбаюсь, – тоже.
– Только не надо хаять место, где жил…
– Конечно, – соглашаюсь, – не надо.
– Ты не напишешь, что я сейчас тебе скажу…
– Напишу.
– Нет, не напишешь…
– А я говорю – напишу.
– И я тебе скажу, что этих евреев настоящие евреи ненавидят…
– А что, – спрашиваю, – разве бывают ненастоящие?
И оказалось, бывают. А настоящие – это значит пейсатые. И на голове – такие круглые тюбетеечки.
Когда мы только приехали, я еще удивился.
– Смотри, – говорю, – сколько узбеков!
Лена мне говорит:
– Ты что, дурак?
И засмеялась. Как и тогда, на море. Когда я закричал: смотри, смотри, уточки!
А это оказались чайки. И все на палубе тоже засмеялись. Наверно, решили, пошутил. А я на полном серьезе.
Ну, а пейсатые – потому что у них пейсы. Как у моего прадедушки. Папа мне как-то показывал. На фотографии. А на лбу – такой игрушечный кубик. Дедушка его себе всегда прицеплял. Перед тем как помолиться.
И еще они пекут мацу. Все равно что хрустящие хлебцы. Только, говорят, несоленые. И я так никогда и не попробовал.
И Валерка Мороз нам еще все рассказывал. Как они отмечали еврейскую Пасху. Ихний двор возле самой Маросейки, и Большой Спасоголенищенский переулок – вылитая гора. Только вместо лыжни – булыжник. А внизу, ближе к Солянке, синагога. И все евреи высыпали на пятачок.
И тогда ребята выкатывают на булыжник баллон. От какого-нибудь самосвала. У Валерки отец шофер. И они этот баллон всем гуртом направляют. Как будто в космос ракету. Плеснут из ведерка чернил – и понеслась душа в рай!
И евреи там, внизу, пищат.
– Уссышься, – смеется, – у кого сердце слабое.
И еще бабушка Лиза говорила не Господи, а Готыне.
– Готыне, – говорила моя бабушка, – если бы ты только видел, как надо мной издевается эта страшная женщина…
Так бабушка называла маму.
Срежет в саду пионы. А мама ее потом попутает и берет за жабры. Один раз даже чуть не пристукнула. Электрической плиткой.
И тогда бабушка жалуется:
– Или я не имею права на участке своего сына сорвать себе розочку!
И я эту фразу из рукописи на всякий случай вымарал. Мало ли что. Зачем, думаю, «нервировать народ»?
А народ – это значит главный редактор. В косоворотке и чуть ли не в лаптях. И Союз художников даже выпустил потом альбом. Галерею портретов. И главный туда вместе с Куняевым и Бондаревым тоже вошел. Правда, в самом хвосте. А открывает галерею почему-то Шафаревич.
И вот я эту фразу теперь возвращаю обратно.
…Но мой собеседник все никак не может успокоиться.
– …они (это значит пейсатые) потратили на этих евреев миллионы… и теперь… умирают… мне сказал один чех… чешский еврей… если бы они знали, что будет, то поехали бы в аэропорт Кеннеди с автоматами (улыбается)… и они бы их сюда не пусти-ли… а теперь они рвут на жопе волосы… теперь они умирают… ты об этом не будешь писать… я знаю…
– Нет, напишу. Обязательно, – обещаю, – напишу. А как вас, – спрашиваю, – зовут?
– Меня зовут, – улыбается, – Х. кин…
И, помолчав, все в той же задумчивости, повторяет:
– Да. Меня зовут Х. кин…
И снова смотрит себе под ноги.
– Нет… не будешь писать… я знаю…
И, продолжая улыбаться, медленно уходит.
Наша служба
1
Все утро брал на горло – и вдруг прямо с экрана спланировал к моему столу.
– Вы что, – читает, – видели Бродского?
– Ну, да, – говорю, – был у меня в гостях.
Обычно прогуливается с коляской, и все к нему поворачивают головы. А с некоторыми даже останавливается и разговаривает.
Перед отъездом в Америку мы с Ленкой были на его концерте. И на трибунах – аншлаг. И даже устроили овацию. Ну, а на бис, конечно, «Небоскребы…».