Вне закона - Эрнст Саломон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Почему ты не говоришь мне правду? Я разочарованно посмотрел на тюремщика, который сидел, широко развалившись и, на первый взгляд, непричастно. — Я говорю правду, — лгал я и пытался успокоить ее под потоком лживых слов. Если бы она знала! Как я унижен! Как я усмирен! Она не должна это знать! Через восемь дней… я буду лгать, буду лгать!..
Совершенно темно. Светлые картины не хотят останавливаться. Я поднимаю глаза вверх и думаю. Теперь уже кости у меня парализованы и как бы переломаны. А что, если я натяну одеяло как гамак между стержнями решетки? Мы часто использовали наш брезент как подвесную койку, там, на войне. Я пытаюсь твердо обвить концы одеяла вокруг стержня. Если я лягу вот так, совсем согнувшись, вероятно, получится. Я ложусь, истлевшее одеяло рвется с шипящим звуком, и я жестко падаю на пол. Так не получилось. Я яростно бью одеялом по прутьям. И мне стыдно, что я сгоняю свою злость на мертвом предмете. Это доводит до отчаяния. Долгая ночь, долгая ночь! Я вспоминаю, насколько длинным был день. И это была одна седьмая часть, нет, одна четырнадцатая часть времени, которое я должен еще провести в этом помещении. Как получается, что так темно! Ведь луч света только что падал через окно? О, я уже вижу, уборщик закрыл деревянные ставни окна. Они громыхают на ветру, который ревет снаружи вокруг углов в тесном дворе. Они невыносимо громыхают. О сне нечего и думать. Раньше был такой вид наказания как арест в темной камере. Вот из этого времени происходят еще оконные ставни. Темный арест! Целыми днями, неделями в темноте! Я читал о человеке, который во времена Людовика Четырнадцатого шестьдесят лет пролежал в тюрьме в темноте. Он достал себе двенадцать булавок. Он разбросал все иглы по камере и снова искал их, ползая на коленях и ощупывая кончиками пальцев каждое место, каждый угол, каждую щель. Он искал день и ночь, пока бодрствовал. Ему понадобились месяцы, пока он не собрал снова все двенадцать иголок. Тогда он снова разбросал их по камере и начал поиск сначала. Это старый рассказ, и в нем говорится, что только таким образом этот человек спасся от сумасшествия.
Какие мысли мелькают у меня в голове? Как долго я еще выдержу это? Я труслив. Техов будет сидеть в тюрьме еще дольше, чем я. В три раза дольше. Он тоже испытал все, что испытывал я. И он еще будет испытывать это, когда я уже давно буду на свободе. Я труслив и малодушен. Я кричу самому себе о моем убожестве. Я стыжусь. И все же, несмотря на это — нет, я не вынесу этого. Я не вынесу этого, это ужасно. Насколько глуха моя голова, Насколько глуха моя судьба. Если бы я мог покончить с этим? Они забрали у меня подтяжки. Остаются еще кальсоны. Из них можно было бы сплести веревку. Ее можно было бы закрепить вверху на решетке. Если я зацеплюсь за прутья, накину себе петлю вокруг шеи, и потом внезапно упаду? Я лежу на нарах и обдумываю это. Я думаю над этим очень серьезно. И, все же, я знаю, что не сделаю это. Я слишком труслив. У меня вовсе нет силы для этого. Нет, у меня есть сила для этого — но у меня нет для этого стимула. Как я жонглирую пустыми словами! И, все же, и, все же, я должен сделать это? Тогда завтра найдут меня, со съехавшими вниз брюками, или в рубашке, с головой в этой неуклюжей, грязной петле… нет, нет, нет! Не так! Так нельзя! Это нечестно! Не от отчаяния!
Я продержусь эту ночь. Я выдержу будущие дни и ночи. Я выдержу все долгие годы. Тьфу, черт, как вообще эта мысль могла прийти мне в голову. Никогда!
Я успокаиваюсь. Что же дальше? Завтра день пройдет, как прошел сегодняшний, как уже проходили многие дни. Завтра я буду гулять одну четверть часа в тесном дворе. Послезавтра — нет, через три дня, я получу горячую пищу. И вечером кровать.
Я получу через три дня вечером кровать в эту камеру! Это смешно, что я радуюсь горячей пище и кровати. Как часто я как солдат многого был лишен и обходился без этого с удовольствием! Как солдат! Но сегодня это наказание! Откуда у них право располагать мной таким образом? Кто предоставил им право? Разве они получили его от неба? Разве они добились этого права своей личной борьбой, своими усилиями, жертвой, неслыханным, разрывающим человеческие уставы действием?
Это их профессия, их мелочное гражданское занятие. Им за это платят. Они получают за это титулы и звания. Они не терпят опасности. Они не несут ответственности.
Тошнота стоит у меня в горле. Гражданский порядок! Я провинился против него. Так они говорят. Они правы. Я плюю на их право.
Я валяюсь туда-сюда. Ночь длинна. Совершенно тихо. Только время от времени щелкает ставня окна. Насколько поздно это может быть?
Тут я слышу крик. Он в этом коридоре. Крик звучит в строении. Он проникает ко мне сквозь все расщелины. Не доносится ли он из Наивысшей одиночной камеры?
Вот снова! Протяжно, резко. Этот звук распиливает все нервы. Я вскакиваю и как безумный стучу кулаками по стене. Звук ударяет снова. Кричит. Разносится эхом. Я вбираю весь воздух в грудь и ору. Я кричу, стучу, буйствую. Это должно вырваться наружу. Я кричу и чувствую освобождение в моем напряженном теле. Я кричу дико, захлебываясь, сверх любой меры, крик страсти, крик похоти, он ломается о стены, он упирается в них. Ах, как это приятно! Ах, как это освобождает! Я загоняю ночь, мучение, отвращение назад в их глухие углы. Я кричу, и я становлюсь сильным.
1925
Утром Нового 1925 года я проснулся в состоянии, которое показалось мне настолько отчаянным, что я сначала даже не старался думать о нем. Ощущение, что у меня сдувшийся мозг, пустые кости и глухой пол, внезапная неспособность на какой-либо вид надежды, тягостное предчувствие моей потерянной позиции придало мне уверенность, что мне с этого момента невозможно переносить дальше тяжелый как свинец ритм тюрьмы, я ощущал невыразимое отвращение при мысли о том, что я обязан подниматься, не зная, зачем, что я должен одеваться, идти туда или сюда, ждать, сидеть за столом, стоять у окна, прислушиваться у двери, делать все то, чем я теперь уже более двух лет изо дня в день занимался с одной и той же регулярностью, не зная, зачем и для чего.
Я не делал никаких усилий, чтобы подняться с кровати, так как был убежден, что каждая попытка этого бесцельна. Я продолжал лежать, тупо и безвольно, на мокрых от пота простынях и пристально смотрел на зеленые и фиолетовые круги, которые запутанно образовывались у меня перед глазами. Уборщик вбежал в камеру, чтобы зажечь свет, толкал меня, шумел: «Подъем!», и погромыхал со своей дымящейся зажигалкой для газовых фонарей снова наружу, оставив камеру в колючем бледном свете лампы. Пришел надзиратель и что-то закричал в открытую дверь. Он вошел в камеру и схватил мою руку. Он проскрипел: — Не устраивайте тут спектаклей! и тряс меня. Он с рычанием покинул помещение.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});