Том 3. Звезда над Булонью - Борис Зайцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но Флоренция – не Сиена; в ее регистре много нот; рядом с Беато – Андреа дель Кастаньо. И уж это не то. В отдельной комнате музея «Тайная вечеря». Трудно найти вещь, где бы так резко и злобно говорили о Спасителе, его беседе и учениках; где Иуда так похож на разбойника, все искривленные, крючковатые, с клювами, в огненно-черных волосах. О, какой мрак в этой душе; какой внутренний шип издает вся картина, сколько в ней преступности.
Для Флоренции эти контрасты характерны; вот видели вы ужасного Спасителя, увидите в Уффици страшных жен-мироносиц, но рядом с «Тайной вечерей» Петрарка, Данте, Фарината и Юдифь – великое спокойствие и царственность лиц, одежд, стиля! Это все тот же Кастаньо, но в ином повороте.
И далее – выйдете на улицу, охватит она вас ритмом, стройностью – вас уже убедили, что да, так и надо, в этом божественном горне – Флоренции – сплавляется Кастаньо и Беато Анджелико. Ибо есть в ней нечто от древней, бессмертной гармонии, где все на месте, все нужно, и в мудром сочетании принимает победительный, неуязвимый оттенок. Таково впечатление: тлен не может коснуться этого города, ибо какая-то нетленная объединяющая идея воплотилась в нем и несет жизнь.
Называли Флоренцию Афинами; это понятно, и верно, это сродно самим богам ионическим, эллинской кругообразности, светлости мрамора; только плюс христианство, которым многое еще осветлено, еще оласковлено.
Выйдем на площадь Duomo[125]: это центр двухсоттысячного города; улочки узкие, но по ним носятся трамы, рядом ездят на осликах, ходят пешком, заливаются мальчишки, все кипит, журчит, но никогда дух легкости и ритма не покидает. В Париже вам угрожает опасность на каждом шагу, как переходите улицу; здесь улыбаетесь, когда по Proconsolo летит на вас трам; нет, не задавят итальянцы, покричат, похохочут и делу конец; да и тело ваше здесь подвижнее и эластичней, уклонитесь и сами.
По улице Calzaioli[126] в плавном зное попадем на площадь Синьории; каждый раз, подходя, спрашиваешь себя: где ее очарованье? в чем? И всегда сердце светлеет – что-то прекрасно-ясное есть в этой лоджии Орканья, колоссальном крытом балконе на уровне земли, с целым народом статуй; тут, на вольном воздухе, собрались детища великих скульпторов, отсюда приоры обращались к народу, это какая-то агора Флоренции, нечто глубоко-художественное в единении с простонародным; будто семейный очаг города. И сейчас у подножия статуй мальчики играют в палочку-постучалочку, сидят разные итальянцы, говорят вечные свои разговоры: о чинкванта чинкве чентезими[127].
Наискось дворец Синьории; и опять дух утренних холмов, прохлады, благородства в этом простом здании, дышащем средневековьем, сложенном из грубо-серых камней; в тонкой башенке наверху, в статуях у входа, геральдическом льве Marzocco, мраморном детище Донателло: лапой он придерживает щит с лилиями Флоренции. И даже огромные фонтаны, дело позднейшего, баррокко, изливают себя с той же царственно-флорентийской простотой и влагой.
Но были грозные времена; и у суровых этих стен, вместе с другими заговорщиками, качался на веревке сам архиепископ Пизы – в митре и облачении. А в двадцати шагах жгли Савонароллу. Не раз бывало во Флоренции: был властелин, завтра растерзан. Но ныне огромная медаль выбита там, и в день годовщины, в середине мая, груды венков и цветов утишают боль этого сердца; дивные розы Флоренции и Фьезоле окаймляют его носатый профиль; профиль того, кто при жизни топтал их, но велико погиб и вызвал удивление и восторг веков.
В двух шагах, в галерее Уффици сияет вечным светом другой флорентиец, друг, вернее враг Савонароллы, Сандро Ботичелли. Был он по действиям друг, а по природе недруг; ибо был великий и стихийно светлый художник, творил прозрачные тела, нетленную золотую Венеру в раковине создал, Весну и весенние существа, место которых в мире более духовном, нежели нам – был он по природе своей победителем смерти, а по мысли, в которой шел за Савонароллой, он ей поддался. В этом огромная его двойственность; неразрешимая скорбь в глазах там, где ритм фигур, эфир тел говорят о бессмертии.
Вокруг него росли художники поменьше, но характерные: Филиппо Липпи, Гирляндайо, Полайоло. В их вещах есть Флоренция того времени – длинные, плавные женщины с особенным благоуханием душевным, созданные для светлой жизни полутанца, полугимна, с округлостью самого хода линий в них, благозвучием каким-то рисунка. Их жизнь – полуосенняя кантата в прохладном воздухе.
Много чудес в этой галерее, кажется, самой славной в Европе, ибо и сама она опять кусок той же Флоренции, с видом на Арно, духом Медичи в многосолнечных залах с сияющими полотнами. Но устала голова и отказываешься воспринимать: куда тебе, бедному скифу, которого дома ждут хляби и мрак, вынести сразу всю роскошь! Пей хоть глотками. И скиф идет на отдых, в ristorante[128]. Это опять в простонародной части города, но тут премило. Зная десять итальянских слов, можно с азартом уничтожить macaroni и bifstecca con patate[129]. Этот бифштекс они жарят на вертеле, как древние; он отличен, а в стакане золотится vino toscano bianco[130]. И голова туманеет, солнечным опьянением. Вокруг галдят habitues[131], черненький Джиованни шмыгает с блюдами, острит, перешучивается со всеми; толстый доктор в углу рассолодел от кианти и храпит, полулежа; примеряют друг другу шляпы, гогочут, выкликают чинкванта чинкве чентезими – и все они Нои, упившиеся виноградным соком. Здесь, в стране с золотым виноградом, колонами, возделывающими те же участки, что столетия назад кормили Данте и этрусков, римлян – здесь не плохо было бы лечь всем этим итальянцам, в отрогах тех гор голубых, в тени яблонь, обвитых гирляндами – и пусть Беноццо Гоццоли пишет уборку винограда, солнце целует и дух бессмертия и вечной красоты царит.
Память о вечерах во Флоренции связана с лучшими часами жизни. В них есть та острая сладость, которая на грани смерти; и когда дух потрясен и расплавлен настолько, он как двугранный меч равно чуток к восторгу и гибели. «Хорошо умереть во Флоренции», ибо больше всех любил ее при жизни. И она несет тебе экстаз и тень могилы.
Солнце передвечерия играет на Санта Мария; это Сайта Мария Новелла, хотя выстроена она в веке тринадцатом. Все еще жарко, но внутри уж, верно, холод. Разве быть жаре под готическими сводами, среди гигантских коричневых аркад, современных Джотто и Чимабуэ, Мазаччио, Орканьи? Тоненькая кампанилла сторожит эту церковь и звонит однотонным, тихим звуком. Вы спокойны и мирны; да, все это так и было в прозрачном христианстве. Вот капелла Строцци, где Орканья, в огромных фресках, с нежностью и драмой решал судьбы мира и людей. Одни спаслись, у ног Христа и Девы в стройных хорах девушки, юноши, взрослые; обаятельная рыжизна в их прическах, слабое и святое пение праведников. Профили юношей будто девичьи, глаза у всех немного узкие, с косым разрезом; и рука художника тоже полудевичья, это давно было, в четырнадцатом веке.
Прямо напротив огненные круги ада; и там всегдашняя жратва, черти, вилы, курьезные выдумки для мучений. Все это древнее-древнее, все освещается теперь бледным светом из витража разноцветного, но скромным голосом, красками тухнущими, золотом бледнеющим все говорить о том же: «о тайнах вечности и фоба». Ничего, что скрежещут грешники и безнадежен ад – в тех робких душах все было ясно и непоколебимо; все прочно, на своих местах.
И когда вы сойдете в монастырек при церкви, это былое с молитвами, восторгами и смертью тысячью малых лап возьмет вас и прильнет. Вы попираете могилы бедных монахов, отшельников и визионеров тех времен; видите наивные фрески Sepol-creto[132] – учеников Джотто; а внутри дворика разрослась трава, запущенно и буйно, розы расцвели, живопись по стенам портиков синеет, золотеет. Да, здесь у колодца, в вечерние часы, слушая звон на кампанилле, перебирая четки, можно было мечтать о Деве Марии, рыдать и возноситься в «чертоги ангельские».
Звук Санта Мария прозрачный, и с золотом; ей не идет скорбный вечер в полутучах; но если хочется дышать почти деревней итальянской, надо ехать в Кашинэ, это огромнейший, длиннейший сад на окраине города; тянется вдоль Арно, по его течению. Эта зеленая река бежит внизу, у ваших ног; она уносит свои воды из Флоренции все дальше, дальше в низменности Пизы; с ее водой уходит время и история. Бродил ли Данте тут? Быть может. И как сейчас, были тогда светло-серые вечерние дымки, тополя рядами по реке, Кампанья. Это долина Флоренции; все здесь низменно, разбросаны деревушки и виллы, люди взращивают виноград, пшеницу, яблоки. Опаловое небо отразилось в Арно, густейшие вязы и буки в парке шумят, и если зайти в самый дальний его конец, где от впадения Муньоне в Арно образуется угол, можно сидеть на скамеечке навсегда потерянным, в тихом дыхании полей, что начинаются сейчас же, с синеющими далями, и вечно-милыми горами. Нынче суббота, вечер отдыха; и в те же прифлорентийские поселки, что прежде порождали гениев, бредут из города рабочие, служащие катят на бициклетах, отдохнуть от жаркого труда. Над Арно, там, где Пиза, громоздятся тучи – слабо синеют, и особая истома наполняет все собой. Соберется дождик: беззвучный, медленный, душистый. Колокольни же селений тихо звонят; они приветствуют наступление сумерек; и их angelus[133] над вечными полями так простодушен, и так трогателен.