Писательский Клуб - Константин Ваншенкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Началось обсуждение. Нужно сказать, что в последние годы Пастернак опять стал печататься — в «Знамени», в альманахах «День поэзии», «Литературная Москва». А до этого был большой перерыв. В 1946 году, после известных документов по поводу журналов «Звезда» и «Ленинград», зацепили и Пастернака. В выпускавшейся тогда газете «Культура и жизнь» говорилось об аполитичных и безыдейных тенденциях в поэзии Б. Пастернака. Вероятно, так, на всякий случай. Ведь очевидно, что ничего безыдейного и аполитичного в его стихах нет.
С. А. Ермолинский рассказывал мне много лет спустя, как в день выхода газеты он встретил Бориса Леонидовича на Арбате и растерялся, не зная, как себя вести. Но Пастернак остановился и очень оживленно сказал, что, мол, нет худа без добра, что он занимался составлением своей большой книги для Гослитиздата, а сейчас она, конечно, не пойдет, и он сможет наконец закончить перевод «Фауста». (Правда, в сорок восьмом в «Советском писателе» у него все же вышли «Избранные стихотворения».) Посмотрите также по датам, какие стихи написал он в ту пору. Какая сила, жизнестойкость! Как это все не выбило его! И после нобелевской истории тоже. Страдало сердце поэта, но стих не пострадал. Напротив.
Итак, обсуждение. Мне было странно, что его называют декадентом. Для меня этот термин всегда связан с невероятно далекой, дореволюционной порой. Звучали такие слова, как «провокация», «возня», «клевета», «ненависть».
Самое же удивительное, — но тогда почти никому это удивительным не казалось, — что большинство присутствующих не читали роман. С ним были знакомы только рабочие секретари и члены бывшей редколлегии «Нового мира». Некоторые вообще не могли уяснить смысл происходящего. Один седобородый аксакал воскликнул:
— Слушаю, слушаю и никак не могу понять — при чем здесь Швеция?!
Но ведь выступали, осуждали.
Неустоявшаяся какая-то была полоса. С одной стороны — такое событие, как реабилитация, следом оживление в литературе, появление альманахов, о которых я упоминал, настойчивое приглашение и возвращение Твардовского в «Новый мир», напечатание через какое-то время «Теркина на том свете», ожидания (оправдавшиеся) выхода ряда вещей Булгакова, Платонова, Мандельштама, и с другой — продолжающиеся гонения на генетику, кибернетику или история с Пастернаком.
Известный стихотворец, выступая там, рассказал, что в конце войны или вскоре после нее группе писателей, награжденных ранее, вручались медали «За оборону Москвы». В числе отмеченных был и Пастернак.
…В воспоминаниях Я. Хелемского «Ожившая фреска» описывается, как рвался на фронт Пастернак и попал-таки в писательскую бригаду во главе с Серафимовичем, а до этого дежурил ночами на крыше в Лаврушинском, тушил немецкие «зажигалки». С ним вместе смотрел в военное небо В. Казин, рядом стояли и другие, а начальником ПВО дома был И. Уткин.
Проходил Пастернак и занятия во Всевобуче. Однажды писателей повели в тир, на стрельбы. Самым метким оказался Борис Леонидович. Правда, тут же кто-то пустил слух, что другие ошиблись и тоже стреляли по его мишени. Как бы там ни было, он выглядел молодцом. Нелепы разговоры об его оторванности от жизни и народа…
Так вот, продолжал стихотворец, когда писателям вручались награды, Пастернак не явился, а прислал из Переделкина сына. Как нужно было не уважать нас и наше общее дело, — закончил он.
Да нет, думаю я сейчас, причина совсем другая, как раз обратного свойства. Пастернак не мог всерьез считать себя участником войны, он наивно решил, что награждение — чистая формальность и пожалел терять рабочий день.
Но ведь и это обернули против него.
Выступала писательница, уважаемая, увенчанная. Она говорила резко, прямолинейно, неприязненно. Я не верил своим ушам. Впоследствии А. К. Гладков, человек поистине замечательный, спросил ее — как она могла так поступить? И зачем? Она ответила, что испугалась. Решила, что начинается новый тридцать седьмой год, а она знает, что это такое. И что у нее большая семья, и всех их она очень любит. Вот так.
Я долго думал, называть ли поименно людей, осуждавших Пастернака, и решил, что не стоит. Кто-то и так поймет, догадается, кому-то это и не нужно. Те люди сами наказали себя. Мы знаем терзавшихся потом всю жизнь. Прошло много лет, большинства из них уже нет на свете. Другие очень изменились — к лучшему. А иные даже забыли, что это случилось с ними.
Объявили короткий перерыв, снова заседание однообразно продолжалось. Вдруг я увидел, что Твардовский поднялся и, задевая колени сидящих, стал боком протискиваться к выходу. Через минуту — другую следом двинулся Рыленков. Проходя мимо, он легонько потянул меня за руку. Я тоже стал пробираться к дверям. В вестибюле было пустынно и прохладно. Мы закурили, кого-то поджидая. Тут появился из зала С. С. Смирнов. Они явно условились заранее. Мы двором прошли в наш Клуб, — тогда еще не было нового здания. Буфет уже работал, мы сидели за столиком, закусывали, помню, крутыми яйцами.
Твардовский был мрачен, раздражен. Но мог ли он предположить, что через двенадцать лет его будут — правда, в несколько иной форме, — нет, не исключать, но снимать с должности, причем уже во второй раз!
Наш разговор с Твардовским, когда я сказал к слову, что не знаком с Пастернаком, а Твардовский ответил веско: «Немного потеряли», происходил как раз в тот день, в буфете. (Следом, напомню, у меня идет такая фраза: «Однако позднее, в одной из своих статей, он сам назвал Пастернака “по-своему замечательным поэтом”…»)
А тогда Твардовский еще сказал:
— Мы не против самой Нобелевской премии. Если бы ее получил Самуил Яковлевич Маршак, мы бы не возражали…
Минут через двадцать мы вернулись на заседание. Оно тянулось чуть не весь день. Я, понятно, слышал не все выступления. Но двое из слышанных мною были против исключения. Твардовский напоминал, что есть мудрая русская пословица по поводу того, сколько раз нужно отмерять и сколько отрезать. А Грибачев без обиняков заявил, что исключение Пастернака повредит нам в международном плане.
Потом мы опять, уже сложившимся коллективом, посетили Клуб.
Твардовский и Рыленков говорили на этот раз о женитьбе Исаковского (он овдовел три года назад). Новую его жену, их землячку, они давно знали. Потом мы снова вернулись в здание Союза, снова поднялись по ступеням, оставляя справа в нише статую Венеры, поочередно отразились в большом напольном зеркале и повернули налево. Там, у дальней стены, стоял диван, а над ним висела картина. (Она висела там очень долго, и я не помню, была ли она уже снята к тому времени.) На ней был изображен М. Горький, читающий членам правительства поэму «Девушка и смерть». Над столом светил уютный абажур, а в комнате находились Сталин, Молотов, Ворошилов, кто-то еще. Эту картину неофициально называли «Прием Горького в Союз советских писателей».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});