Раскол. Роман в 3-х книгах: Книга II. Крестный путь - Владимир Личутин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Захарушка, сынок! Спаси и помилуй!»
И неведомо каким неисповедимым образом Венедихтушка расчуял возле себя карлу; видно, плоть каждою волотью своею жила сама по себе, приобретши свои уши и очи.
...Мерзкий старик! ты заступил свой завещанный век, ты загрыз уже не одну чужую жизнь, пересекшую твой заповеданный путик, так зачем же своей немощью ты заставляешь страдать меня, еще упитанного похотью, как лимон цедрою?!
...Мати! Мамушка! На великое горе ты меня спородила!
Карла почувствовал себя офлаженным волком; он уже слышал охотничий рог, бреханье гончей, ее надсадистое жаркое дыхание, неровный поскок кобылицы, чавканье ее утробы и выжигающий все вокруг азарт охотника, со вскинутой плетью припавшего к луке, готового ожечь, отоварить, заклеймить свинцовым оголовком круп неподатливого лесового зверя.
«Гос-по-ди-и! Как же я ненавижу тебя!»
А Бог лишь улыскнулся в усы и призамглил взор, тут же прощая несчастного и любя его куда пуще всякого другого закоренелого молельщика.
...Содеян был ты, Захарушко, в нелюбой страсти, от страсти же и испеплишься...
Карла откинул угол приплесневелого, душного, засалившегося одеяла и, слыша мертвящую студную глубину постели, торопливо нырнул в нее, как в спасительный приглубый омут.
...Ой, мати ты, мати, лучше бы твоя утроба рожала жаб и ящериц! Лучше бы запечатал ее дорожный шиш немтыря свинцовой пулею, чтобы никогда не проросло в гнилой темени живое семя.
«У меня больше нету матери! На посмешку и горе ты меня спородила, бесстудная ослица... Как бы разодрать, раздвинуть, разъять ребра и поместить окаянную душу в новое житье...»
Карла протянул руку и ожегся о древесный мозглый холод, словно бы рядом в постели покоилось корявое лесовое палое трупище, покрытое мхом и лишаями. Древний старик уже не сипел и не кашлял. Карла повернулся к Венедихтушке, приобнял за истончившиеся костки и подул в шафранной желтизны впалую щеку, осыпанную тонкой, неживой шерстью. Борода вздулась в пуховое облачко, как шапка цветка-плешивца. Подумал: «В местях-то помереть – так заодно и в ямку зароют. Нет, я так просто не помру...»
«Дедушка, и уроду жить хочется», – прошептал Захарка в витой крендель уха.
«Бедный, бедный... лучше бы ты родился слепым и глухим», – неожиданно ответил Венедихтушка и заплакал.
Захарка не успел разгневаться. Тут украдчиво скрипнула дверь в келеицу, половицы прогнулись под слоновьими ногами.
«Карлуша... Где-ка ты, похвалебщик?» – певуче позвала Орька.
Дурка торопливо разделась, разбрасывая платье по лавкам; Орькина тень блуждала по стенам, заняв пол-избы. Молодая догадливо отмахнула занавес, заглянула в постель старика и, отыскав там благоверного, не удивилась. «Мало-не-кошно, ему бы титьку чукать, а он осемьянился. На какую гору замахнулся, шелудивенький мой», – подумала ласково. Орька была в одной поняве из холстинки, ее огромные груди качались под рубашкой, как колокола, звериные блескучие глаза были жадны и сторожки, все щекастое лицо заливал румянец, словно бы молодуха натерлась свеклою.
«Ишь, куда спрятался, князинька мой... Снасилил, обманул честную девицу, а теперь в кусты? – проворковала Орька и ловко выдернула Захарку из постели. – Ну, поди ко мне, воробышек». Карла сразу сдался, обмяк, вроде бы уснул на груди, как на банной скамье. Но пока несла Орька до постели, вяло строжился: «Не замай, дура. Глазищи-то выколю». – «Ты меня не забижай, карлуша», – попросила Орька и бережно возложила Захарку поперек постели, как малое дитя, и осторожно разоболокла, стянула и кафтанишко из бархатели, и рубаху из зендени, и новые сапожонки с колокольцами. «Дите, ой, чистое дите! Порты-ти сымать иль погодить?» – спросила деловито. «Дура! – вспыхнул карла. – Я грамоте учен, у меня ума палата, я любого за пояс заткну. А ты дура!»
Захарка с гибельным ужасом вглядывался из перины на нависшую над ним девку, на ее вывалившиеся из понявы молочно-белые холмы, меж которых легко можно заблудиться. Ишь, как прижгло, сердешную: вся напоказ. И у Захарки свадебный хмель пропал, но в голове чудно так, сладко блажило, его всего обволокло истомою от макушки до пяток, и злость, точившая сердце неустанно изо дня на день, куда-то вдруг подевалась... Ах, как хорошо жить без злости, когда сердце сочится светом, как ладанка. И неуж мне подфартило? Боже ж, сколько богатого товару в лавке, а я купец. Не вор какой, не заплутай, не шиш подорожный, но хо-зя-ин! – подумалось с торжеством.
«Порты-ти сымать али так?» – с намеком, нетерпеливо повторила Орька, ее тонявый певучий голос погуживал, как скрипичная струна. Захарка присмежил глаза, свет от свечи наплыл в зеницы, и озеночки стали золотыми. «За так-то, дурка, и вши не укупишь», – сказал и ощерился, обнажив плотную мелкую зернь зубов. Он протянул ручонку и будто случайно нащупал на горле сонную жилу». – «А у меня денежки есть. У меня несчетно денежек есть. Мне матушка-государыня надарила, – важничая, ответила Орька, не зная, чем занять себя; дурка так и застыла враскорячку, дыша шумно, тяжело, как корова, и карла, оказавшись меж ее рук, словно бы сковался в тесные юзы. Дурка потерялась, она забыла, зачем оказалась в келье Венедихтушки, груди тяжело, мешкотно обвисли, и от них уже струил не жар, но холод. – За денежку-то, карлуша, и гнидка вошкой станет. Ну, самохвал, подвинься. Спать пора».
Орька перекатила Захарку в постелю, хотела свечу загасить – и раздумала... Карлуша-то что бахвалил? И впрямь зарежет впотемни. Он и сам-то – будто нож-складенек.
«Спать будем иль кулебяку рушить? Кулебяка-то с рыбой, муженек. Для тебя хранила. Ты – пальчик, а я – твой перстенек. Давай спробуем: ладно ли налазит».
Захарка вдруг задрожал и опустошился.
На Фроловской башне куранты отбили третий час ночи, у Постельного крыльца и Золотого, у Светлишной лестницы и по всем переградам Дворца менялась вахта. Захарка подкатился к Орькиному боку, нашел под приоплывшей грудью затульице голове; от девичьего наспелого тела тянуло ровным материнским жаром. Карла не знавал бабы и тут сробел от Божьего гостинца, вдруг свалившегося ему в руки; немощная плоть его, все боевые доспехи, коими не однажды бахвалил, забавляя двор, разом сникли, потерялись, поприжухли перед этой крепостью, открывшей все въездные ворота; он-то воевать решил, а она сама сложила все знамена.
...Гос-по-ди-и! И за што Ты надо мною надсмеялся снова?
Из левого глаза выкатилась горючая слеза и ожгла Орькин атласный бок. «Дите! ой ты, мое дите! – прошептала дурка, уже любя карлушу. – Клеть новую поставим, своим домом жить будем, шанежки воложные стряпать, курочек водить да Бога прималвливать: де, дал ты нам хлебца, дай и штей... Дите ты, мое дите».
Захарка забылся, ушел в сон; дышал он ровно, влажно, щекотал под мышкой у дурки полураскрытыми набрякшими губами; Орька глупо улыбалась, уставя глаза в потолок; свеча меркла, оплывала в шендане; Дворец угомонился, затих, и слышно было, как в чулане мышь угрызала свой сухарь.
«Бахвалил мышонок, де, богатырь. Сам с алтын, а кутачок с денежку. – Орька запустила пятерню в кудлатую Захаркину голову, легко потрепала; все других веселила шутиха, а нынь и для нее радость нашлась. – Ой, не чудо ли? С мужиком не бултыхалась, а дите прижила. Хотя бы не заспать случаем».
Тут в запечке старый Венедихтушка воззвал: «Гос-по-ди, Ты пришел!»
С этими словами столетний домрачей Венедихтушка и отдал Богу душу.
Знать бы то дурке, она бы крикнула дворцовых истопников, а те бы живо прибрали покойника. Услышав же вопль келейщика, Орька лишь повернулась на правый бок, бережно притиснула карлушу к разомлевшей просторной груди, так, чтобы сосок угодил дитешонку в рот (а вдруг середка ночи Захарушке захочется мамкиного молочка почукать), и с тем беззаботно, легко уснула. Приблазнился дурке цветущий луг, посреди его распласталась на боку гнедая жеребая кобылица, а из материнского лона выпрастывается ее карлуша; он подмигивает Орьке и что-то указует пальцем. Орька стыдливо отвернулась сперва, прыская в кулак, потом решила пособить Захарке и... проснулась.
Захарка, зарывшись в одеяло, гомозился под влажным плоским Орькиным животом, как юркая луговая ящерка, скрадчиво, боясь пробудить дурку, скребся в темноте ручонками, шаловливо елозил по лядвиям, знать, домогался наполненной богатством скрыни, старался отпахнуть крышицу и все не мог угодить, сердешный, шкатулочным своим ключом. Эй, малый, куда норовишь? к пудовому-то замку нужен и ключ с железный шкворень. Орька терпела долгонько, притворялась спящей, потом что-то вдруг ожгло до боли, пронзило в самую грудь. Эк куда достало. Орька ойкнула всполошенно: «Тихо, охальник, не березу рубишь». Пошарила под одеялом рукою и с воплем откинула окутку; злодей, ну злодей, укусил в титьку, в самую горошину соска, в радужную середку его. Захарка сиял, стоя на четвереньках, щерил перламутровую зернь зубов, по набухшим губам стекала кровь... «Хорь... вонючий хорь... И что ты со мною исделал, проказник? Проклятого змея пригрела на груди». – «Замолчи, корова душная, – весело откликнулся карла. – Твой перстенек не по моему пальцу. Дай, думаю, пока спишь, в тую пещерицу с головой. Хорошо ли тамотки лежать? Ан жарко, сыро и больно запашисто... Лучше уж я с батяней век коротать буду».