Когда крепости не сдаются - Сергей Голубов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ложись, мать!
Лидия Васильевна запротестовала.
— Это ужасно, Дика! Скажи же, наконец, своему начальству…
Карбышев легонько свистнул.
— Служба — службой, а семья — семьей!
Лидия Васильевна уже слышала эту сакраментальную фразу не меньше тысячи раз. Но не самой же ей разговаривать с начальством Дики! И она сделала другое — заболела. Тогда старухи-учительницы принесли матрац и переложили на него больную с мужниной шинели. Принесли еще и коврик к кровати.
Молоко для новорожденного брали в частной лавочке «Мать и ребенок». Деньги, деньги…
— Серегин, — в полубреду говорила Лидия Васильевна вестовому, — молоко… Продай кастрюлю…
Серегин с отчаянием ударял красной ручищей по штанам.
— Да ведь одна и осталась, Лидия Васильевна, — последняя, большая…
— Продай…
Серегин побежал на рынок с кастрюлей. Сунулся по крестьянским возам, — не тут-то было: хозяйки не хотят покупать, — велика. Откуда ни возьмись, военный доктор Османьянц.
— Стой-ка, брат, стой-ка… Мне бы как раз такую, — отраву варить…
Серегин ухватился за кастрюлю.
— Это уж ни-ни, товарищ военврач… Для отравы никак…
— Да погоди: ведь одно и то же лекарство может быть и отравой и — наоборот…
— Ничего этого мы не знаем. А только под отраву ни-ни…
Столковались не скоро.
— Ты чей вестовой-то?
— Карбышева, Дмитрия Михайловича…
— А что у них?
Серегин рассказал, как умел, про болезнь Лидии Васильевны.
— Я и вижу, грустный ходишь…
— А как же? Молоко до зарезу нужно; мужичье на кастрюльку глядеть не хочет.
— Получай деньги. Ходи. Где «Мать и ребенок», знаешь?
— А то… Сею минутой!
Османьянц думал: «Ну, и чудак Карбышев! Этакий характер…» Через полчаса доктор сидел у постели Лидии Васильевны. И с тех пор сидел у ее постели каждый день. Когда она посылала на рынок продать кофейник, соусник или серебряную ложку, Серегин только делал вид, будто уходит на рынок. Купля-продажа совершалась на кухне. Покупал за наличные по очень высокой цене, и притом не торгуясь, доктор Османьянц. И кофейники и соусники были ему крайне необходимы для изготовления лекарственных отрав в лаборатории. Серегина это больше не ужасало. Он продавал, не задумываясь, и летел за молоком под вывеску «Мать и ребенок». Проведал о болезни Лидии Васильевны и сам Фрунзе. Каким образом? Уж не через Османьянца ли? Тогда Карбышевы начали получать особый паек с какао и прочими питательными вещами…
Большие, пустые, холодные комнаты мучили Лидию Васильевну. Иногда ей казалось, что она сходит с ума от их пустоты. «Как в Барабе…» Сухие, обожженные губы… Горячий, липкий язык… И от этого тоже — тоска. Исчезала эта тоска только тогда, когда Лидия Васильевна забывалась в жару… Однажды, вырвавшись из странного состояния полусна, в которое она погружалась на часы, и в порыве нежданной тревоги открыв глаза, она увидела, что комната не пуста. Белая женская фигура двигалась около кровати летящей походкой, бесшумно переносилась от изголовья к ногам и обратно, что-то быстро и ловко делая. От самого вида этой воздушной фигуры и от того, что она делала, больная испытывала невыразимое облегчение. Когда же, наконец, разглядела светлое, нежное лицо и огромные чистые глаза Нади Наркевич, узнала ее длинные, тонкие руки с голубыми прожилками, то уже не смогла удержать в себе потока радостных слез…
Лидия Васильевна лежала с головой, укутанной в теплый оренбургский платок. Тепло помогало ей думать. Она смотрела на Надю и думала о ее удивительной судьбе. Как понимает Надя свою судьбу, — роковую ошибку замужества и все, что за этим последовало? Порывая с ней, Лабунский не ждал, когда новое счастье само придет к нему. Он искал, хватал счастье за хвост и, поймав, взвешивал. Сперва — опереточная артистка… Теперь — какая-то Елизавета Михайловна, которая бросила для Лабунского мужа и двоих детей и, говорят, бьет его, пьяного, мокрым полотенцем по голове. Но и эта тоже, конечно, не последняя. А Надя все ждет и ждет, — чего? Чего может дождаться Надя в штабном околотке, под боком у Нерсеса Михайловича? Что будет с этой бесценной молодой женщиной дальше? В лучшем случае — то же, что и теперь; в худшем — хуже. Бедная Надя! Лидия Васильевна думала: «Бедная Надя!» А жалела почему-то вместе с ней и себя. Действительно, где счастье Лидии Васильевны, — где оно? В Дике. С первого дня замужества и до сегодня не было такой минуты, чтобы Лидия Васильевна не чувствовала непреодолимого желания прижаться к Дике, разгладить морщинки на его вечно озабоченном лбу, помочь, облегчить, уравновесить его трудную занятость своей тихой радостью. И не было ни одной минуты, когда бы она не знала: нельзя! Дика приучил ее к тому, чтобы никогда не давать воли своим чувствам, чтобы давить их и задерживать внутри себя. Она жалела его и для этого страдала молча, умея все понимать без слов. А жалел ли ее Дика? Как-то она сказала ему: «Ляльке скучно… Она совсем не видит тебя». Он ответил: «Обижайся — не обижайся, мать, а сначала работа, потом семья». И принялся толковать о чем-то, чего ей даже и слушать не хотелось. Но сейчас она ясно вспомнила его тогдашние слова о каких-то обывателях, о каких-то игрушках истории…
— Надя, — вдруг спросила она, — можно так сказать: обыватель — игрушка истории?
— Мне кажется, можно, — подумав, сказала Надя, — определенно можно.
— А разве Лялька — обыватель?
* * *Лидия Васильевна болела пять месяцев. Она выздоровела в мае, и тогда же умер в инкубаторе ее неудачный пятифунтовый сын. Только теперь она могла по-настоящему оглядеться. Харьков кудрявился зеленью бульваров и садов, сверкал серебром своих речек. Улицы его дышали чистой свежестью. Весна звенела на площадях птичьими голосами и смехом девушек. И молодое солнце, удивляясь, рассматривало обновленный город, по которому блуждали, расцветая, вспышки любовных встреч. Перед домом Управления начальника инженеров, где жили Карбышевы, блистала светлой ленточкой Лопань. От реки тянуло прохладой. И дом, массивный, кирпичный, серо-зеленый, как бы возвращал Лопани свою собственную прохладу из широко открытых больших окон…
На службе Карбышев сидел в одном кабинете с Лабунским. Против двери — Лабунский, а в углу налево — Карбышев. Делались большие дела. Инженерные части и военно-полевые строительства Украины передвигались в Керчь и на южный берег Крыма, гее морское ведомство развертывало громадные оборонительные работы. Из армий и дивизий выделялись почти все инженерные ресурсы. Использовались даже строительные отряды бывшей армии Врангеля, особенно в Севастопольском районе. Велись работы и в Туапсе и на Таманском полуострове. Лабунский то и дело ездил в Севастополь. Ходили слушки, будто там организуется какое-то акционерное общество под названием «Стекло и гвозди» и что Лабунский состоит в числе главных акционеров. Но это могло быть и выдумкой. А работал Лабунский с бешеной энергией и попрежнему был у Фрунзе в цене. Однажды, когда он только что укатил в Севастополь, Карбышеву случилось показывать командующему кое-какие инженерные сооружения на аэродроме, против общественного сада, не доезжая Померок. Фрунзе был доволен, внимательно слушал короткие и точные разъяснения Карбышева, а потом вдруг почему-то вспомнил Лабунского и, словно отвечая кому-то на никем не заданный вопрос, сказал:
— Да, работает много, но болтает еще больше…
И по возвращении Лабунского в Харьков несколько дней не вызывал его к себе. В один из этих дней, пересекая площадь, на которую выходило большое здание штаба вооруженных сил, Карбышев неожиданно столкнулся с Юханцевым. Приятная встреча… Но Юханцев был худ, бледен и без всякого блеска в глазах.
— Что с тобой, Яков Павлыч?
— В сыпном тифу провалялся три месяца, с осложнениями. Еле выкарабкался.
— А теперь?
— Только начал в жизнь входить. Еще в коленках дрожь, а быка бы съел.
Он улыбнулся, но опять — без блеска в глазах.
— Уже работаю.
— Где?
— В Комгосоре.
— Это зачем же?
— Направили политработником в военный отдел при Комитете государственных сооружений. Сам знаешь, — в связи с восстановительной хозяйственной работой коммунистов теперь из армии на гражданскую передают.
Из-под обвисших отворотов ржавой кожаной тужурки Юханцева уныло смотрела на свет совершенно «гражданская» линючая рубашка, с светлоголубыми разводами по черной основе.
— Знаю, — задумчиво сказал Карбышев, — знаю…
Он внимательно оглядел суховатый силуэт соборной колокольни, перевел взгляд на Лопань, на мост и в сторону Университетской горки. И снова остановил его пристальное острие на Юханцеве.
— А ведь это все ерунда, Яков Павлыч!
— Что ерунда?
— То, что с тобой делается.
— Почему?
— Ты — путиловец, служил раньше в инженерных войсках. И Михаил Васильевич тебя знает.