Об Илье Эренбурге (Книги. Люди. Страны) - Борис Фрезинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Письмо требует комментариев. 27 января, в день рождения Эренбурга, в Кремле ему вручили международную Сталинскую премию «За укрепление мира между народами». Премия Эренбургу, по замыслу ее основателя, должна была камуфлировать кампанию животного антисемитизма в СССР, сопровождавшую дело кремлевских врачей — «убийц в белых халатах». В мемуарах «Люди, годы, жизнь» Эренбург рассказал, как от него добивались, чтоб в кремлевской речи он гневно осудил «врачей-убийц», от чего он наотрез отказался, а вместо того упомянул про «ночи тюрем» и мужество арестованных борцов (в газетах эти слова откорректировали)[930]. А. А. Игнатьев, как вспоминала присутствовавшая на той церемонии Л. Б. Либединская[931], призывал в фойе не верить тогдашним обвинениям С. М. Михоэлса в шпионаже. Профессионально взвешенную речь Эренбурга, прозвучавшую в гробовой тишине, Игнатьев не мог не оценить высоко, как не мог не заметить в газетной ее публикации редакционной правки — вот что стоит за его письмом.
История с важнейшим обращением Эренбурга Сталину (3 февраля 1953 года) обсуждалась в связи со вторым томом писем Ильи Григорьевича; здесь, минуя февраль и 5 марта, перейдем к письму, отправленному Эренбургу 8 марта из Чили двумя его друзьями — Пабло Нерудой и Жоржи Амаду: «Илья, в связи со смертью Великого Капитана выражаем тебе соболезнование и хотим сказать, что мы с тобой всегда (в любой час или во все часы). Пабло, Жоржи»[932]. Авторы этого письмеца давно уже знали, что может случаться в Советском Союзе, и, все еще не представляя себе своей жизни вне международного коммунистического движения, вели себя взвешенно, но не раболепно, и этим письмом дали понять своему московскому другу, что если с ним что-либо случится — постараются помочь. По счастью, новые времена начались довольно быстро, и вопрос о жизни и смерти для писателей уже не возникал.
То, что пришла оттепель, Эренбург понял раньше многих и, поняв, написал новую книгу. Времена изменились, но сделать перемены необратимой реальностью могло лишь само общество, и ему надо было усиленно помогать — процесс шел со скрипом.
Новая повесть Эренбурга родилась от ее названия: «Оттепель». И правда, название весомее и значительнее повести, более того — в определенном смысле повесть — это одно название; оно уже давно живет отдельно, общепринято и общеупотребительно, как позже жили «перестройка» и «гласность». Хрущев и особенно его аппарат словом «оттепель» были идеологически недовольны. Редакторы газет и журналов это почувствовали сразу: так возникла односторонняя критика повести. У «Оттепели» были, конечно, злобные «идейные» противники, но были и те, кто значение работы Эренбурга не осознал, поддавшись нехитрой критике ее художественных слабостей. Подобно Долматовскому, считавшему стихи Коржавина слабыми, а потому их автора не достойным учиться в Литинституте, К. Симонов счел повесть Эренбурга неосновательной, серьезно уступающей его послевоенным толстенным романам. Полемика Симонова и Эренбурга на страницах «Литгазеты» вызвала в стране немало откликов, но «Литгазета» отклики читателей фильтровала; в почте Эренбурга они были иными…
Среди корреспондентов Эренбурга не сразу, но появлялись реабилитированные — те, кто уцелел в тюрьмах и ссылках, и те, кто жил, укрываясь от больших дорог: вдовы Мандельштама и Маркиша, сестра и дочь Цветаевой, литераторы Юрий Домбровский, Варлам Шаламов, Александр Гладков, Евгения Гинзбург, Борис Чичибабин, литературовед Ю. Г. Оксман, журналист Е. А. Гнедин, дипломат И. М. Майский, вдова Н. И. Бухарина, друга юности Эренбурга. Более интенсивной стала и переписка с иностранцами.
Процесс оттепели оказался неровным, со сбоями и заморозками. Таков был 1956 год: XX съезд КПСС весной и подавление венгерского восстания осенью. Эренбург опасался, что политическая изоляция после взятия Будапешта советскими войсками сорвет оттепель в СССР, сорвет те связи с Европой, которые еще только-только начали налаживаться. Этим продиктована и его переписка с писателями К. Руа, Р. Вайяном, Веркором, д’Астье и другими. Клод Руа писал Эренбургу в декабре 1956 года:
«Ласточка не делает весны, но две ласточки, это, может быть, уже что-то. Я желаю, чтобы появление в Москве Ива (Монтана. — Б.Ф.) и Симоны (Синьоре. — Б.Ф.), которые вручат Вам это письмо, означало бы начало весны… А в данный момент мы — в самой тьме зимней ночи. Все эти ужасные недели мы не переставали думать о Вас. Мы знали, что все удары, которые обрушились на нас при чтении новостей, были для Вас не менее болезненными, чем для нас»[933].
Внутрисоюзная читательская почта регистрировала отклики на новое качество литературной работы Эренбурга: он понял, что не все удастся сказать в лоб, и обратился к более тонкому оружию: эзоповой речи. Его эссеистика 1956–1959 годов, его новые стихи читались интеллигенцией почти как зашифрованные прокламации. Отклики заполняли почтовый ящик. Вспомним письмо, о котором уже шла речь в разговоре об эссеистике Эренбурга 1950-х, — так поразившее его письмо Светланы Сталиной, бывшее откликом на «Уроки Стендаля».
О новой роли Эренбурга в СССР писал ему и давний знакомый Е. А. Гнедин, освобожденный из лагерей, куда попал еще в 1939-м:
«Фактом является, что Вы сейчас единственный, кто считает возможным сказать главное о том, что стало действительно главным: о человеческой личности в советском обществе, о путях ее развития в свете прошлого опыта и больших надежд на будущее. Значение этой проблемы станет еще яснее, и, может быть, грознее, именно в результате наших бесспорных материальных успехов».
Бесспорных материальных успехов, как мы знаем, увы, не случилось, а вот проблемы человеческой личности в России актуальны и поныне…
Все подталкивало Эренбурга к новой большой работе, и вскоре его почта, почти вся, оказалась связанной именно с нею.
Третье эхо — «люди, годы, жизнь»В непростых накатах и откатах хрущевской эпохи нелегко было выбрать момент, когда можно было бы с надеждой на успех предложить обществу мемуары о многом из пережитого — с разговором о массе практически запретных тем, имен, событий. Кто теперь вспомнит, чего только не запрещалось в сталинское время, как трудно шли разрешительные процессы после смерти отца народов. Хрущев ограничился реабилитацией большевиков-сталинцев и деятелей культуры, сердцем принявших Октябрьскую революцию (самые громкие среди них имена: Мейерхольд, Бабель, Маркиш, Кольцов, Б. Ясенский…). Одновременно стали издавать Есенина, Ильфа и Петрова; вышли книги Бунина, Олеши — но это уже с оговорками… В мемуарах «Люди, годы, жизнь» не знающая прошлого молодежь впервые прочла про Бальмонта, Волошина, Савинкова, Цветаеву, Мандельштама, Ремизова, Белого, Фалька, Таирова… Не говоря уже о запретных или полузапретных западных именах: Пикассо, Модильяни, Леже, Ривера, Паскин, Матисс, Аполлинер, Жакоб, Деснос, А. Жид, Й. Рот, Толлер, Мачадо… Не будем продолжать, сегодня это вызывает лишь улыбку сочувствия к шестидесятникам.
Мемуары Эренбурга печатались в «Новом мире» Твардовского в 1960–1965 годах. Ряд глав еще до публикации автор давал прочесть тем, кто мог исправить возможные ошибки его памяти, в старости небезупречной; иной раз письма с поправками приходили сами собой. Пометы на рукописи Савича и Слуцкого, письма Инбер и Талова, А. Эфрон и Лундберга, Раскольниковой-Канивез и Добровольского, Эйснера и Батова, Т. Литвиновой и Шостаковича уточняли текст.
Нельзя сказать, чтобы Твардовский был в восторге от книги «Люди, годы, жизнь» (Эренбурга он вообще скорее не любил — слишком многое их разделяло), но успех мемуаров поднял и тираж журнала, и его престиж. Напомню, что в наиболее комплиментарном, пожалуй, письме Эренбургу Твардовский написал о «Люди, годы, жизнь» так:
«Это книга долга, книга совести, мужественного осознания своих заблуждений, готовности поступиться литературным престижем (порой, кажется, даже с излишком) ради более дорогих вещей на свете.
Словом, покамест, Вы единственный из Вашего поколения писатель, переступивший некую запретную грань (в сущности, никто этого „запрета“ не накладывал, но наша лень и трусость перед самими собой так любят ссылаться на эти „запреты“). При всех возможных, мыслимых и реальных изъянах Вашей повести прожитых лет, Вам удалось сделать то, чего и пробовать не посмели другие»[934].
Всем ли все понравилось в мемуарах Эренбурга? — нет, конечно, так и не бывает, замечания нашлись не у одного Твардовского. Одни ругали автора за то, что он о многом не умалчивает, другие — за то, что о слишком многом не говорит. Читатели даже одинакового жизненного опыта (но различных человеческих достоинств) высказывались о мемуарах Эренбурга несовпадающе — скажем, Шаламов и Солженицын.